1
Антон Пацеплис постепенно разорялся, в Сурумах все рушилось. Этот развал начался уже давно. Даже Кристина, добровольная и самоотверженная рабыня, не могла приостановить его. Да и что мог сделать один человек, когда остальные члены семьи не помогали ему. Затормозить, временно замедлить неминуемое разорение — вот все, чего добилась Кристина своим нечеловеческим трудом. После ее смерти уже ничто не препятствовало этому распаду. Сейчас наступило последнее действие трагикомедии, где Антону Пацеплису принадлежала одна из главных ролей.
Хозяйство было запущено до крайности.
Стиснув зубы, работал Пацеплис в ту зиму на лесозаготовках, выполняя норму. Только сейчас он понял, как много потерял, оттолкнув от себя детей. Теперь, когда всю тяжесть хозяйственных работ пришлось нести на своих плечах, у Пацеплиса раскрылись глаза. Ему стало ясно, какую непосильную тяжесть взваливал он на детей, которые не слышали от него ни единого слова благодарности. Лавиза с трудом управлялась со скотиной и на кухне, все полевые работы сваливала на хозяина.
Да, теперь он сетовал, наживал мозоли и проклинал весь свет, но себя считал безгрешным, как агнец божий. После разговора с пастором Антон чувствовал себя обманутым и одураченным. Он убрал со стола библию и больше не пел по вечерам. На этом и кончилась кратковременная вспышка ханжества.
И наконец грянул последний удар, который Пацеплис перенес с редким спокойствием и мужеством: проболев несколько месяцев, умерла Лавиза. В Сурумах, под крышей амбара, уже лет десять хранился сосновый гроб, приготовленный хозяином для себя: так когда-то делали его дед и отец, и так по старой традиции сделал и он. Теперь это посмертное обиталище пришлось уступить Лавизе. Кикрейзиене пришла помочь обмыть и уложить в гроб покойницу, пономарь отзвонил на церковной колокольне, а в воскресенье после обеда третью жену Антона Пацеплиса отвезли на кладбище. Надгробную речь произнес Рейнхарт. Провожающих было мало: Кикрейзис с женой да несколько любопытных старух, не пропускавших ни одних похорон.
У могилы Пацеплис долго тер глаза, пока они не покраснели и не стали слезиться. Лавизу похоронили рядом с Кристиной, а между Кристиной и Линой Мелдер осталось свободное место для самого Пацеплиса; когда он умрет, его похоронят здесь, между трех жен, чтобы и после смерти его близость могла осчастливить покойниц.
«Странно, однако, устроена жизнь… — думал Пацеплис, глядя на три могильных холма — два старых и один, еще пахнувший свежей землей. — Вот ты, человек, живешь, надрываешься, суетишься, добиваешься неизвестно чего, и вдруг тебя больше нет и ничего тебе не нужно… Другие продолжают надрываться, гоняться неизвестно за чем, а ты лежишь в своем ящике, и мало-помалу о тебе все забывают. Но еще удивительнее то, что они все три похоронены, а ты еще живешь, бодрый, здоровый, как крепкий дуб, с которым ничего не поделает никакая буря. Наверно, так нужно, иначе этого не случилось бы. Ты должен жить, ибо ты нужен в этом грешном мире…»
Ни Жан, ни Анна не пришли проводить мачеху в последний путь. Им, наверно, не понравилось, что хоронили с пастором, ведь коммунисты этого не признают, иначе пришли бы если не ради Лавизы, то ради отца.
После похорон Пацеплис со старым Кикрейзисом выпили бутылку водки и закусили мерзлым свиным салом, поминая покойницу и рассуждая о своей жизни.
— Так, значит, теперь ты опять попал в женихи, — шутил Кикрейзис, когда водка ударила в голову. — В четвертый раз. Ну и везет тебе, Сурум.
— У каждого человека своя судьба, сосед, — ответил Пацеплис, тяжело вздохнув, и сделал печальное лицо. — От судьбы не уйдешь. Иной, так сказать, всю жизнь проживет гладко, а другого, как скорлупу, кидает по волнам моря житейского.
Большую часть пути они ехали вместе и переговаривались, сидя каждый в своих санях.
— Эх, Сурум, жить ты не умеешь… — говорил Кикрейзис. — Дети твои у власти, а тебе от этой власти ничего не перепадает. Я, на твоем месте, с такой родней сейчас управлял бы всей волостью. А теперь я кто… кулак… вредный элемент, сиди смирно да гляди, как бы с тобой чего не случилось. Я даже ничего сказать не могу: за каждое слово против большевиков отвечать придется. А ты можешь говорить смелей, и молодец, что говоришь в глаза. Сейчас ты для нас, старохозяев, вроде как заступник. Но жить ты все же не умеешь, это я тебе говорю от души, как хорошему другу.
— Кто как умеет, так и живет… — отозвался Пацеплис. — Не у всех одна сноровка.
Дома хозяин Сурумов задал корму коровам, свиньям и разогрел себе обед, — прямо срамота, чего только не приходится теперь делать самому. Поев, он достал старый семейный альбом и принялся рассматривать фотографии. Мать и отец… друзья молодости… знакомые девушки в день конфирмации в белых платьях с евангелием в руках… лихой парень Антон Пацеплис, статный, молодцеватый, с завитыми усами и серебряной часовой цепочкой на белом жилете… веселые компании на легких гуляньях, на свадьбах, крестинах… дети Пацеплиса — Бруно, Анна, Жан…
И перед глазами Пацеплиса прошла вся его жизнь. Из разорванного конверта выпало несколько забытых фотографий, неизвестно как очутившихся в этом хранилище семейных реликвий. С одной на Пацеплиса задумчиво смотрела серьезными, грустными глазами красивая девушка.
«Ильза Лидум… — прошептали губы Пацеплиса. — Самая красивая из всех девушек, которых я знал. Сколько времени прошло с тех пор, как я ее видел в последний раз, сколько времени…»
Он вспомнил зимний день, свадебный поезд, бубенцы, счастливую, влюбленную Лину Мелдер, крепко прижавшуюся к его плечу… и молодую женщину с маленьким мальчиком в санках на краю лесной дороги. Много воды утекло с тех пор. Не было больше Лины, не было Кристины, нет больше Лавизы, но есть еще Пацеплис, есть Ильза и ее сын. Было время, когда они нуждались в тебе, но ты их не пожалел, у тебя были другие заботы. Теперь не мешало бы, чтобы кто-нибудь пожалел и тебя, но кто это сделает? Кто, Антон Пацеплис? Какой мерой ты мерил, такою мерой возместится и тебе…
И Пацеплису стало жалко себя.
Он знал, что Ильза одна вырастила сына; от людей он узнал, что теперь Ильза — заместитель председателя уездного исполкома (боже праведный, кто мог ожидать этого от такой тихой, простой девушки!) и что ее сын — видный партийный работник, секретарь укома партии. Да, это он знал давно, но только сегодня ему пришло в голову, что Ильза и Артур близкие ему люди и что от них может кое-что перепасть и ему. А что, если он, жалкий и разоренный, наказанный грозной судьбой, предстанет перед Ильзой и своим сыном? От Анны помощи ждать нечего, она только и знает, что строит родному отцу всякие пакости, но те двое, одинокие и обиженные… может, у них есть сердце в груди? Силы и власти у них много, может, и милосердия и душевной ласки тоже хватит.
Чем больше думал об этом Пацеплис, тем крепче становилась его уверенность в том, что в его жизни осталось неиспользованным важное обстоятельство, которое могло полностью изменить его положение. Разжалобить, пробудить в сердце Ильзы давнишние чувства, вызвать любовь сына к отцу, которая долгие годы таилась в сердце юноши, и во второй половине жизни взлететь на такие высоты благополучия, какие ему никогда еще не снились, — разве это не было благородной и стоящей задачей?
Он уже вообразил себя в роли любимого отца и уважаемого друга молодости: его ласкают, балуют, усаживают в кресло перед затопленной печью и укутывают старые, уставшие ноги в теплое шерстяное одеяло, чтоб он не озяб… Больше не надо будет заниматься тяжелым и грязным трудом, ведь он в своей жизни достаточно надрывался и истязал себя на работе.
— Отдохни, дорогой отец, ты это честно заслужил… Не выпьешь ли стакан грога или коньячку?
Пацеплис наслаждался картинами будущего благополучия, и ему казалось, что он действительно достоин его.
Всю ночь он не мог уснуть, ворочаясь с боку на бок, и в три часа поднялся с кровати.
— Теперь ничто не мешает мне сделать это… — разговаривал он сам с собою, расхаживая из угла в угол. — Пока Лавиза жила, неудобно было показываться им на глаза. Сейчас все изменилось. Лавиза умерла в самое подходящее время, как подобает разумному человеку. Я не умею жить? Посмотрим, Кикрейзис, что ты теперь скажешь?… Кто теперь будет выше, ты или Сурум?
Он набил полные ясли сена, чтобы коровам хватило на целый день (доить их не надо было; недели через две они должны были отелиться), насыпал свиньям полные кормушки мелкой картошки, набросал зерна курам и собрался ехать в город. Он надел лучшую одежду, начистил до блеска сапоги, а к жилету прицепил старую часовую цепочку. Заперев все двери и оставив собаку сторожить усадьбу, Антон Пацеплис еще до рассвета выехал со двора.
В городе он заехал в парикмахерскую и велел сбрить бороду, постричь волосы. На вопрос парикмахера, каким одеколоном побрызгать, Пацеплис ответил:
— Самым крепким и самым стойким. У меня сегодня торжественный день.
2
Во время последней поездки по волостям Ильза Лидум простудилась и впервые за всю свою жизнь очутилась в положении больной. Ей казалось смешным и несправедливым, что человек с температурой чуть повыше тридцати семи должен лежать в постели, принимать лекарства и ничего не делать. Но ни врач, ни Артур не хотели слушать ее возражений. Пилаг даже побранил ее, когда в понедельник утром она заявила по телефону, что думает после обеда выйти на работу.
— Пока не разрешит врач, я запрещаю вам появляться в исполкоме! — строго ответил Пилаг.
— А проверка готовности волостей к весеннему севу… — попыталась возразить Ильза. — Такое горячее время…
— Проверим без вас. Когда начнется весенний сев, вы будете уже на работе. Неужели вы ничего не можете нам доверить, товарищ Лидум? Как будто мы никуда не годимся.
Ильза сдалась. Хотя врач велел ей лежать в постели, она сама готовила обед, убирала квартиру: ведь легкое головокружение она не считала помехой.
Шел снег — вероятно, последний за эту зиму.
«Это хорошо, — думала Ильза, глядя в окно. — Минеральные удобрения завезут по санному пути. Лошади смогут отдохнуть и накопить силы к весенней пахоте».
Снег сыпал, как из решета, белой шерстяной шалью покрывал землю, улицы, накапливался на крышах и голых ветвях деревьев. Скрипели полозья, фыркали заиндевелыми ноздрями лошади, последний мороз румянил людям щеки. Снаружи по подоконнику прохаживался сизый голубь, время от времени поглядывая, не растворит ли Ильза окно, не насыплет ли ему корму?
Ильза думала о своей поездке. В Айзупской волости, к которой она была прикреплена как член исполкома, вступила в строй новая школа, и теперь дети будут учиться в просторных, хорошо оборудованных классах. Какое это было радостное событие! Лица школьников светились счастьем, когда они впервые вошли в светлые классы и сели за новые парты. А что за концерт устроили в красивом айзупском Народном доме! Какой хор, какой хореографический кружок! Не стыдно и в Риге показать.
С каким напряженным интересом слушали люди доклад о великих победах советских людей в послевоенной пятилетке… За примером далеко не ходить: здесь же в уезде было достаточно таких побед, которые могли убедить каждого в творческой силе советского строя. Жизнь с каждым днем становилась светлее, лучше, заживали нанесенные войной раны, груды развалин уступали место вновь воздвигаемым заводам, Дворцам культуры, жилым домам. Вместо взорванных мостов были построены новые, более крепкие и красивые. Снова гудели телефонные провода, а электрический ток нес свет и энергию. Как радостно работать, отдавать свои силы расцветающей жизни, видеть, как на твоих глазах вырастает новый, советский человек.
Хорошо жить в такое время и в таком обществе. Пусть за морями и далекими горами шипят темные силы, куют оружие, кричат о новой войне. Не испугают, не смутят они советского человека, не сойдет он со своей светлой дороги, ибо в самом его существовании все честные люди мира черпают веру в будущее и силы для сегодняшней борьбы.
Ильза так задумалась, что и не услышала стука в дверь. Она очнулась, когда стук повторился громче и настойчивее. Ильза вышла в переднюю и отперла дверь.
Вошел высокий человек, в заснеженном полушубке, в заячьей ушанке, с заиндевевшими усами. В руках он держал мешок.
Ильза узнала этого человека, хотя не видела его больше двадцати пяти лет. И разом рассеялось ее приподнятое настроение, потускнел солнечный свет.
Антон Пацеплис поставил мешок в углу передней, снял шапку и, не зная, куда ее деть, мял в своих больших руках.
— Здравствуй, Ильза… — сказал он и, неловко улыбаясь, посмотрел на подругу юности. Потом протянул ей руку, но Ильза руки не подала.
— Здравствуй… Что тебе здесь нужно, Антон Пацеплис? Не перепутал ли ты адреса?
— Нет, не перепутал… — ответил Пацеплис, становясь смелее: если Ильза не прогнала его сразу, то дело совсем не так безнадежно. — Мне надо было повидаться с тобой. Был в исполкоме, разыскивал по всем комнатам… там сказали, что сегодня ты на работе не будешь, поэтому пришел сюда. Секретарь исполкома дал мне адрес.
— Что тебе нужно, Пацеплис? — снова спросила Ильза. — Тридцать лет я тебе была не нужна, а теперь вдруг понадобилась.
— У меня серьезное дело, в одну минуту не расскажешь, — пояснил Пацеплис. Его взгляд, как луч прожектора, ощупывал лицо и фигуру Ильзы, в глазах мелькало удивление и удовлетворение: хорошо сохранилась женщина, прямо картинка, хотя ей уж за пятьдесят… каждому бы лестно иметь такую жену.
А Ильза думала: «Стоит ли вообще выслушивать этого человека, может быть, лучше сразу показать ему на дверь. Нет, она ведь не просто Ильза Лидум, она заместитель председателя уисполкома. Может быть, Пацеплис пришел по какому-нибудь общественному делу? Неужели у него хватит наглости навязываться со своим знакомством».
— Заходи в комнату… — холодно сказала она.
Пацеплис снял полушубок, повесил его, затем покосился на мешок в углу: развязать сейчас или немного погодя? Он оставил мешок в передней и вошел в комнату. Сел без приглашения и долго с грустью смотрел на Ильзу (он ведь умел немного играть). Закутав плечи шалью, Ильза села у окна и смотрела на улицу. Пацеплис заговорил первый.
— Вот мы и встретились через несколько лет… Кто бы мог подумать, что пройдет столько времени, пока увидим друг друга. («Какая она, однако, приятная и свежая…») Что я видел за свой век? Только горе да невзгоды. И теперь такая кругом пустота, что и жить не хочется… — он тяжело и громко вздохнул.
— Пацеплис, что тебе нужно? — сурово спросила Ильза. — Мне-то что до твоей пустоты? Говори о деле.
Пацеплис снова вздохнул, сделал постное лицо.
— Не будем вспоминать старое. Что было, то прошло. Человек должен думать о будущем. А мне жить тяжело. Один я, как надломленное дерево, и никому до меня нет дела.
— Не ври! — не выдержала Ильза. — У тебя есть дети — Анна и Жан. Хорошие дети. Ты не достоин их.
— Какой в них прок, когда они бросили отца на произвол судьбы, — продолжал Пацеплис. Его голос становился все плаксивее. — Оставили родной дом… Я сейчас в Сурумах совсем один. Недавно похоронил жену. Нельзя сказать, что хорошая женщина была… Ведь у меня есть еще один сын, Ильза…
— У тебя нет сына, Пацеплис! Ты эти мысли выбрось из головы. У меня есть сын, но он никогда не будет твоим. Ты от него отказался, когда ему был нужен отец. А теперь он обойдется и без тебя.
— Отцовская любовь ему нужна, как любому человеку, — не смущался Пацеплис — Зачем ему жить всю жизнь, оставаясь сиротой? Нехорошо, конечно, я поступил, что раньше не исправил своей ошибки. За это ты меня побрани, я это заслужил. Но исправить ошибку никогда не поздно. Нашему сыну, Ильза, надо вернуть отца. Я готов искупить свой грех.
— Что ты хочешь этим сказать? — Ильза впервые за время разговора посмотрела на Пацеплиса, и в ее глазах было такое удивление, такая насмешка, что Пацеплис даже съежился.
— Вот что… — смешался он. — Сама судьба показала, что мы с тобой подходим друг другу… И если на то пошло, сегодня мы даже больше подходим друг другу. Ты женщина одинокая, я тоже бобыль, одним словом, люди свободные… Сложим наши косточки вместе. Старая любовь, говорят, не ржавеет.
— Ты… Ты… — Ильза от негодования не могла говорить.
— Я делаю тебе предложение, Ильзит, предлагаю руку и сердце! — торжественно произнес Пацеплис. — Будь моей женой перед богом и людьми!
— И для этого ты пришел? — спросила Ильза, еле сдерживаясь.
— Для этого, моя милая, — подтвердил Пацеплис.
— Да как ты посмел? — Ильза встала. — У тебя хватило наглости? Негодяй, хоть бы постыдился! Ведь ты не человек, а скотина. Уходи отсюда, Пацеплис. Я не хочу тебя видеть. Ты мне противен!
— Не надо расстраиваться, Ильзит… — успокаивал ее Пацеплис. Он пытался приблизиться к ней, дотронуться до ее руки, но она оттолкнула его. — Не расстраивайся. Ведь я желаю тебе только добра, я к тебе со всей любовью, я пришел вот покаяться. Ты постарайся простить меня. Подожди одну минутку.
Он выскочил в переднюю и вернулся с мешком.
— Я кое-что привез тебе. Может, пригодится.
Вытащив из мешка завернутый в тряпку окорок, он оглянулся, куда бы его пристроить. Стол был накрыт чистой скатертью — туда нельзя. Тогда Пацеплис постелил на стул старую газету и положил гостинец, потом достал кадочку с маслом и поставил рядом с окороком.
— Погляди, Ильзит, какой жирный. Разве на базаре такое мясо достанешь? А здесь маслице… Это все тебе. Ты только не сердись, твой старый Антон совсем не такой плохой, как ты считаешь. Эх, и заживем мы с тобой, Ильзит.
У Ильзы на языке было какое-то безжалостно насмешливое слово, но в комнату вошел Артур — он пришел пообедать. Заметив незнакомого мужчину, он вопросительно посмотрел на мать.
— У тебя гости, мама?
Пацеплис быстро обернулся к Артуру, лицо его расплелось в широкую улыбку, и он с удовольствием посмотрел на молодого человека.
— Какой рослый, Ильзит, прямо как молодой дуб! — воскликнул он. — На такого сына родители не нарадуются.
— Гм… — Артур удивленно смотрел то на Пацеплиса, то на мать. Незнакомый мужчина доброжелательно улыбался Ильзе, а ее лицо было мрачным, враждебным.
— Что здесь происходит, мама? — спросил Артур. — Что за мясо и посудина?
— Вот этот человек… — Ильза пальцем показала на Пацеплиса, — он за это мясо и масло хотел купить нас с тобой. Посмотри внимательно — это твой отец.
— Правильно, молодой человек, таков он и есть, — подтвердил Пацеплис. — Отец остается отцом. У каждого человека есть отец, один-единственный на свете. Дай-ка я обниму тебя, сынок.
Он широко раскрыл объятия, но Артур смущенно и враждебно смотрел на Пацеплиса. Как-то в детстве Ильза рассказала ему про отца, он уже точно не помнил, что именно, что-то плохое, и больше об этом человеке не упоминалось ни слова. Артур вспомнил, как Лудис Трей и другие мальчишки когда-то прозвали его в школе «Ильзин сын» и как ему было больно, когда люди насмехались над его любимой матерью. Так вот он каков, этот негодяй, искалечивший ее жизнь.
— Что ему нужно здесь? — спросил Артур. — Кто ему разрешил прийти сюда?
— Никто не разрешил, — сказала Ильза — Явился нас осчастливить. Говорит, ты-де не можешь обойтись без его любви… и я тоже… — усмехнулась она мрачно. — Сделал мне предложение, понимаешь, Артур, предложил мне руку и сердце!
— Что ж тут плохого! — вмешался Пацеплис. — Почему я не имею права делать предложение матери своего сына? Ведь это доброе дело.
— Артур! — не выдержав, крикнула Ильза. — Будь добр, выбрось этого негодяя за дверь.
Артур выразительно посмотрел на Пацеплиса и показал рукой на дверь.
— Вы слышали? Берите свое масло, мясо и… и убирайтесь, — его голос дрожал.
— И это называется сын… — лепетал Пацеплис. Улыбка сошла с его лица; теперь он действительно выглядел жалким. Полными слез глазами смотрел хозяин Сурумов на своего сына. — Я пришел к вам со всей душой, а вы меня вот как встречаете.
Он вздохнул, спрятал в мешок кадочку и окорок и, опустив голову, вышел из комнаты. Артур последовал за ним в переднюю, подождал, пока он надел полушубок, заячью ушанку, и выпустил его-
— Господи… господи… — шептал Пацеплис — Что теперь со мной будет? Отчего ни один человек не понимает меня, не хочет любить?
Дверь захлопнулась, щелкнул замок, и в квартире наступила тишина.
Артур вернулся в комнату, сел на диван рядом с матерью и обнял ее за плечи. Когда Ильза немного успокоилась, Артур спросил:
— Кто он, мамусенька? Расскажи… если тебе не слишком трудно говорить. Мне все же надо знать о нем, каков бы он ни был.
3
И Ильза рассказала сыну повесть своей молодости — до того момента, когда они, перебираясь к Яну Лидуму в Лаверы, встретили в лесу свадебный поезд.
— Ну, а дальше говорить не стану, Артур, ты и сам все знаешь. Только запомни одно: этот человек ни разу не вспомнил о тебе и не пытался помочь. Ты ему ничем не обязан. Он отказался от тебя еще до того, как ты появился на свег. Ты можешь смело заявлять, что у тебя нет отца, и никто не упрекнет тебя за это. Ты вправе отвернуться от него. Его собственные дети — те, которых он признал своими, — ушли от него, потому что он смотрел на них как на батраков.
— Как его имя, мама? — спросил Артур.
Ильза задумалась.
— Почему ты молчишь, мама? — спросил Артур. — разве тебе так трудно назвать его? Кто бы он ни был, я все равно останусь Артуром Лидумом.
Ильза посмотрела на сына и грустно улыбнулась.
— Не сомневаюсь, Артур, — она опять немного помолчала и сказала: — Это Антон Пацеплис. Он хозяин усадьбы Сурумы в Пурвайской волости и отец Анны Пацеплис…
— Отец Анны?… — Артур встал и взволнованно заходил по комнате. — Отец Анны…
— Да, Артур. Анне, как и тебе, не хватало отцовской любви и забот. Разница лишь в том, что она рано лишилась и материнской ласки. В этом отношении ты счастливее ее.
— Жаль, что я не знал этого раньше, — сказал Артур.
— Ты съезди к ней и все расскажи.
— Я поеду. Сегодня же вечером. Мне все равно надо в ту сторону по делам, заодно заверну к Анне.
После обеда Артур вернулся в уком, поработал несколько часов, а потом сел в «газик» и поехал в Пурвайскую волость. Дорога была сильно занесена снегом, местами машина буксовала и застревала в сугробах, поэтому Артур добрался только поздно вечером. Оказалось, Анна уже ушла домой.
«Ничего, сегодня не буду ее беспокоить, — решил Артур. — Успею и утром поговорить».
Он попросил делопроизводителя волисполкома открыть кабинет председателя Бригиса, постелил себе на старом просиженном диване и за полночь читал захваченный с собой роман Фадеева «Молодая гвардия».
Анна пришла на работу ровно в девять. Артур уже успел умыться, побриться и позавтракать. Анна с первого взгляда поняла, что произошло что-то серьезное: Артур был чем-то взволнован, ходил по комнате и никак не мог начать разговор.
— Что-нибудь случилось, Артур? — спросила она, с беспокойством глядя на раннего гостя. — У тебя неприятности? Может, мы сделали что-нибудь не так?
— Действительно случилось… — сказал Артур. — Я и сам не знаю, приятное или неприятное. Может быть, и то и другое.
— Почему ты не сядешь?
— Ничего, мне так лучше, но ты сиди, Анныня, не обращай внимания на это.
Наконец он остановился у письменного стола, о чем-то подумал немного, затем повернулся к девушке и неловко улыбнулся:
— Ты знаешь, что я вырос без отца. Ничего о нем не знал и привык думать, что его совсем нет. А вчера я имел честь увидеть его.
— Правда? — воскликнула Анна. — Вот чудесно-то! Ты нашел отца… Воображаю, какая для тебя это большая радость.
— Да, большая радость… — в голове Артура прозвучала ирония. — У тебя тоже есть отец, а ты очень ему рада?
Анна опустила глаза.
— Не все отцы, Артур, такие, как у меня… Есть среди них люди честные, и таких большинство.
— Но наш принадлежит к мерзкому меньшинству.
— Наши — хотел ты сказать… — поправила Анна.
— Нет, именно наш, — сказал Артур. — У нас один отец, Анныня, Антон Пацеплис из Сурумов. Вчера я удостоился наконец чести увидеть его собственными глазами. Он приезжал к нам и сделал предложение моей матери.
— Не может быть! — возмутилась Анна. — Только позавчера он похоронил жену. Нет ли тут какого недоразумения, Артур?
— Какое там недоразумение. Вчера твой отец был в городе и совершенно официально предложил руку и сердце моей матери. Конечно, она его прогнала, а мне стало известно, что он мой отец. Выходит, мы родственники, — мы с тобой, Анныня, а не с ним, конечно. Он никогда не будет моим родственником.
— Брат и сестра по отцу? — Анна радостно посмотрела на Артура.
— Да, выходит, — улыбнулся тот. — До сих пор мы были хорошими друзьями, думаю — друзьями и останемся. Мы дети, вернее падчерица и пасынок, одной судьбы. О чем ты задумалась, Анныня?
— Какой ты добрый, Артур… — сказала Анна. — Ведь тебя ограбили, и тебя и Ильзу. И я тоже, сама того не зная, виновна в этом.
— Неверно. Анныня. Ты никого не грабила. И если хорошенько поразмыслить, разве мы что-нибудь потеряли? Чего он стоит, этот наш так называемый отец? Хорошо, меня он просто забыл, но ты-то выросла у него на глазах. Скажи, что он тебе дал? Намного ли больше моего ты получила от него? Да я ничуть не завидую тебе. Наоборот, ты можешь позавидовать мне: я по крайней мере не рос в атмосфере такого ужасного эгоизма, жестокости и равнодушия, как ты. Мы случайно нашли друг друга, и сама жизнь сделала нас хорошими товарищами и друзьями. Теперь будет еще лучше: вместо одного брата у тебя будут два, а я приобрел сестру, которой у меня не было.
— Как я теперь богата… — прошептала Анна.
— Что же нам теперь делать с отцом? — спросил немного погодя Артур. — Он, конечно, плохой человек, но дать ему совсем пропасть не хочется. В конце концов мы советские люди и хотя бы из чувства долга перед обществом должны подумать о нем.
— Да, Артур, из чувства долга перед обществом! — сказала Анна. — Большего пока он не заслуживает.
Зазвонил телефон, Анна сняла трубку.
— Товарищ Пацеплис? — раздался не то испуганный, не то радостный голос Регута. — Я хочу сообщить вам одну приятную новость…
— Я слушаю, товарищ Регут… Что за новость?
— По телефону говорить неудобно, — ответил Регут. — Вы еще побудете у себя?
— До обеда никуда не пойду.
— Ладно, тогда я сейчас приеду. Только не уходите. Эта новость вас очень обрадует.
Анна положила трубку и улыбнулась.
— Регут хочет чем-то удивить меня. Видать, что-нибудь серьезное, если не хочет сказать по телефону. Подожди, Артур, пока он приедет, может, и тебе будет интересно услышать. А пока подумаем, что нам делать с отцом. Может, и впрямь применить самые крутые меры?
4
После обеда поднялась настоящая метель.
Почуяв, что хозяин забыл про нее, лошадь перешла с рыси на шаг и лениво тащила сани по занесенной дороге, временами косясь назад. Хотя кожа клячи испытала и удары кнутом и пинки ногой, все же мало приятного, когда завязанные на кнуте узлы жалят бок. Хозяин умел бить жестоко, прямо по ногам, где меньше мяса и потому больнее всего.
Но сейчас сердитому хозяину было не до лошади. Он так задумался, что ничего и не слышал.
«Такой позор, такой позор… родной сын выставил за дверь, как назойливого нищего, только не хватало, чтобы схватили за шиворот и выбросили на улицу. Куда девались прекрасные мечты о совместной жизни в дружбе и любви? Как на собаку крикнули и показали на дверь. Куда делось мягкое кресло и стакан грога? За что? Почему?»
Он хотел обидеться, рассердиться, выразить протест, но не хватало злости. Пацеплис испытывал только простодушное недоумение. «Почему все люди отворачиваются от меня, почему меня презирают? — снова и снова спрашивал он себя. — Что я такого плохого сделал? Кажется, никого не убил, не ограбил. Откуда такая ненависть? Анна… Жан… теперь Ильза и Артур — все сторонятся, как от прокаженного. Даже чужие люди, и те не хотят разговаривать. Только Кикрейзисы… но у них свой расчет: стараются натравить на весь свет, как старую собаку, чтоб потом посмеяться над тобой. Почему? Разве ты грешнее своих соседей? Или ты проклятый какой-то?»
Пацеплис чувствовал себя отверженным, одиноким, он отыскивал объяснения этой загадки и не мог найти, потому что был слишком самоуверен и самовлюблен.
«Тридцать лет я тебе была не нужна, а теперь вдруг понадобилась…» — звучали в ушах безжалостные слова Ильзы.
«Может, я не с того конца завел разговор? Надо было исподволь, немного подольститься, сильнее покаяться в старых грехах, разжалобить… Дать Ильзе посердиться, успокоиться, а потом уж и с предложением».
Но нет, в глубине его души уже затрепетало сомнение. Пацеплис уже не верил, что можно было достичь и другого результата. Ошибка произошла не сегодня, ее нельзя было исправить ни словами, ни обещаниями. Следовало бы начать жизнь сызнова, но это так же невозможно, как невозможно родиться второй раз.
Моментами он возвращался к окружающему, принимался понукать лошадь и гнал ее рысцой. Но скоро вожжи опять ослабевали, кнут переставал щелкать, и животное могло снова передохнуть.
Стемнело. Ветер разогнал тучи, в небе замерцали звезды. Мороз крепчал, и Пацеплиса стал пробирать холод. Он вылез из саней и зашагал сбоку. Как на грех утром надел сапоги, теперь сильно мерзли ноги. «Прямо смех: будто лоск сапог мог кому-нибудь ослепить глаза! Наверное, и не взглянула на твои начищенные голенища, а ты-то прихорашивался, ты-то душился, как старая обезьяна!»
Почти к полуночи вернулся домой Пацеплис. В хлеву неспокойно мычала и визжала проголодавшаяся скотина. Жалобно скулила собака. Неприветливо встретила хозяина пустая, нетопленная изба. Пацеплис разделся и, не поужинав, улегся в холодную постель, но сон не шел. В окно глядела яркая луна, призрачный полумрак царил в комнате. Провалявшись около часа без сна, Пацеплис сел на край кровати, затем оделся и, как лунатик, заходил по комнате. Вышел на кухню, зачерпнул ковшом воды и долго пил, хотя пить совсем не хотелось. Коровы продолжали мычать. Теперь и собака завыла. Хоть бы скорее утро…
Не в силах больше слышать жалобы скотины, Пацеплис набросил на плечи полушубок и, разыскав кусок хлеба, вышел во двор.
— На, жри и перестань выть! — крикнул он собаке и бросил ей хлеб. Собака тотчас умолкла и, схватив кусок, легла на порог и стала его жадно есть.
Пацеплис пошел в хлев, набил в ясли сена, налил воды, а свиньям насыпал картошки. Как призрак, ходил он по двору, освещенному луной. Странным казалось, что никто его не окликнет, не позовет в избу. Собака, покончив с хлебом, медленно ходила за хозяином, аппетитно позевывая и виляя хвостом, хотя Пацеплис не обращал на нее внимания.
«Что теперь будет? — думал он. — Как я буду жить? Кто мне станет варить обед, убирать избу, ходить за скотиной? Так и буду сидеть в своей норе, как зверь. Никто ко мне не зайдет, никому я не нужен. Если куда-нибудь пойти, усадьба останется без присмотра… Все растащат, без рубашки останешься. За что такое наказание?»
Он остановился у клети, посмотрел на дорогу.
«Хоть бы какой прохожий появился, все равно кто, лишь бы человек, — можно было бы поговорить, услышать человеческий голос. Все бы легче стало. Страшно жить одинокому».
Дорога была тиха и пустынна, только вдали кричал какой-то зверек — видно, на него напал сильный хищник.
Пацеплис вздрогнул и вернулся в избу. Он ходил из угла в угол, не находя покоя.
В бывшей комнатке Анны он долго смотрел на пустую кровать и прислушивался, как возятся под полом мыши. Воздух в комнате был спертый, чувствовался запах плесени — комнатка не проветривалась со дня ухода Анны.
«В таком воздухе и жить нельзя, — подумал Пацеплис. — Задохнешься».
Потом он так же стоял в тесной комнатушке Жана и снова смотрел на пустую кровать. Здесь тоже пахло плесенью и под полом возились мыши. Когда Антон вернулся в большую комнату, ему казалось, что и здесь нечем дышать. Грудь сдавило, на сердце легла какая-то тяжесть. Сев на лавку, хозяин заплакал. Он знал: никто не придет его утешить, никто его не пожалеет. Ужас неизбежного одиночества навис над ним, как черные крылья гигантской птицы.
Да, наконец он понял все. Понял, что всю жизнь был скрягой и никому ничего не дал: ни крупицы любви, ни капли ласки. Вот поэтому нет у него сейчас права на любовь и ласку. Мерзни теперь в мрачной, холодной берлоге!
Стоит ли вообще жить? Сухостойные деревья рубят на дрова и жгут, чтобы человеку было теплее, а на что годится он?
Антон вышел в кухню и разыскал вожжи, которые валялись в углу с тех пор, как он бил Лавизу. Словно завороженный, сжимал он грубую веревку, ища глазами по стенам подходящий крюк. Но не было ничего подходящего, что бы выдержало тяжесть его тела. Надо пойти в клеть, там под навесом вбит в стену железный костыль, тот выдержит…
Костыль, возможно, выдержал бы, но не выдержал человек. Антон Пацеплис крепко держался за жизнь; нет, он был не из таких людей, которые могут добровольно расстаться с нею, как с изношенной, старой одеждой. Пальцы разжались, вожжи упали на глинобитный пол кухни, хозяин вздохнул в последний раз и вошел в комнату Он сел у окна и в ожидании утра стал смотреть на освещенный луной двор. А когда рассвело, все было решено — что делать и как жить.
Пацеплис запряг лошадь и рано поутру поехал в правление колхоза. Никого из работников правления еще не было. Ему пришлось прождать почти целый час, пока не явилась счетовод Марта Клуга. Девушка подивилась на раннего посетителя и спросила, что ему нужно.
— Председателя Регута. Он сегодня будет?
— Должен скоро прийти, — сказала Марта и занялась бухгалтерскими книгами.
Через полчаса пришел Регут. Увидя Пацеплиса, он удивился еще больше, чем Марта, однако и виду не подал.
— Что у соседа на сердце? — спросил Регут.
— Мне надо с тобой поговорить по очень важному делу, — сказал Пацеплис. Только без свидетелей.
— Говорить так говорить, — пробасил Регут. — Пойдем ко мне.
«Наверно, опять пришел ругаться из-за отводной канавы…» — подумал председатель колхоза и начал прикидывать, как лучше убедить упрямого крестьянина.
— Слушаю, Пацеплис… — сказал Регут, когда оба вошли в его комнату.
Пацеплис выпрямился во весь рост и подошел поближе к столу, за который сел Регут.
— Товарищ Регут, я пришел просить, чтобы меня приняли в колхоз… — тихо и торжественно заговорил он. — Дальше я так жить не могу. Что я должен сделать, чтобы меня приняли в вашу артель?
…Такова была приятная новость, о которой Регут хотел рассказать в то утро парторгу. Когда он наконец пришел в волисполком и рассказал обо всем Анне и Артуру Лидуму, Анна так и просияла.
— Вот теперь я должна пойти к отцу, — сказала она. — Если он решился на это, его нельзя оставлять одного.
5
Земельная площадь колхоза «Ленинский путь», включая усадьбы Мелдеров и Стабулниеков, составляла около восьмисот гектаров. Пахотной земли было почти пятьсот гектаров, остальное было под лугами, пастбищами, лесами и поросшим кустарником болотом. Из пятисот гектаров пахотной земли примерно одна треть находилась в низине и начала заболачиваться. В середине общего массива небольшими разбросанными островками выделялись несколько индивидуальных хозяйств — земли кулаков и середняков; эти земли можно было считать резервом артели, поэтому при разработке планов землеустройства, севооборота и перспективного хозяйственного развития колхоза Айвар Лидум, Римша и Регут брали в расчет и эти земли. Уже сейчас можно было предположить, что до осени к колхозу присоединится не меньше половины этих хозяйств.
На новой конеферме колхоза было сорок восемь рабочих лошадей и двенадцать жеребят, а на молочнотоварной ферме — сорок шесть дойных коров и два породистых быка-производителя, полученных от сельскохозяйственного кооперативного товарищества. В колхозе на первых порах организовали одну животноводческую и две полеводческие бригады, их закрепили за участками, снабдили сельскохозяйственным инвентарем и рабочими лошадьми.
Анна нашла среди комсомольцев волости подходящего человека на должность счетовода — дочь бригадира Клуги Марту. Девушка в прошлом году закончила среднюю школу и работала в волисполкоме. Бухгалтер МТС обязался помогать ей советом и первую неделю проработал вместе с Мартой в правлении колхоза.
Вскоре после объединения скота начались коллективные работы. В клеть засыпали семена для весеннего сева, новые колхозники завезли на обе фермы сено, клевер, солому. Небольшая строительная бригада начала ремонт и переоборудование конюшни, коровников, клети и других построек. Для каждого, кто хотел работать, дела хватало.
Первую неделю после объединения коров двор усадьбы Стабулниеки по вечерам был полон женщин. Гандриене приходила проведать свою Буренушку, то же желание приводило сюда многих жен и матерей колхозников. Критически наблюдали они за работой доярок и проверяли, чем наполнены ясли их любимой скотины, правильно ли разбросана подстилка, щупали коровам ребра, гладили их и бормотали ласковые слова.
— Ну, как ты теперь живешь, моя коровушка? Хватает ли те корма? Не бодают ли чужие коровы, не лежишь ли в навозе?
Скотинушка потряхивала ушами и отвечала тихим мычанием.
Особых нареканий не было: Ольга Липстынь оказалась хорошей и строгой хозяйкой фермы и с первого дня старалась приучить доярок к настоящему порядку. Скотину кормили и доили всегда вовремя, в коровнике всегда было чисто. Но виданное ли дело, чтобы пожилой и многоопытной крестьянке, любившей свою скотинку, как детей, не бросилось что-нибудь в глаза, чтобы она не нашла повода для горестного вздоха и критического замечания. Ольга Липстынь примирилась с посещением фермы колхозницами, терпеливо выслушивала их замечания и все дельное принимала во внимание. Этот добровольный общественный контроль, по правде говоря, помог быстрее поставить ферму на ноги и установить нужный порядок. Скоро число посетителей стало уменьшаться, придирок становилось меньше, колхозницы успокоились и перестали печалиться о «горькой судьбинушке» своих коров.
Почти то же самое творилось первое время на конеферме. Никто не сомневался, что Петер Гандрис знает толк в лошадях и что он честный парень, но разве он мог один уследить как положено за всеми сорока восемью лошадьми и двенадцатью жеребятами, вовремя заметить, в чем нуждается каждый конь.
— Лошадь, Петер, лучший друг и помощник человека, — напоминали колхозники заведующему конефермой. — С лошадьми надо обходиться, как с человеком. Животное не может сказать, что у него болит, нет у него языка. Или накололо ногу, или седелка натерла хребет, или надорвалось — все надо видеть и понимать человеку. Одним кнутовищем коню силы не подбавишь, самое главное не дать надорваться, не обижать животное.
Они хорошо понимали, что Петеру Гандрису все это так же ясно, как им самим, а все же на душе было спокойнее, когда они высказывали свои заботы и еще раз напоминали всем известные истины, — лишним напоминанием и хорошим советом никогда и ничего не испортишь.
Петер Гандрис, как и Ольга Липстынь, терпеливо выслушивал замечания колхозников и обещал все намотать на ус.
Отправляясь в поле, колхозники стремились получить своих бывших лошадей, а кому приходилось работать без лошади, тот пытался обязательно поговорить с Петером с глазу на глаз и шепотом уговаривал его:
— Мой Анцис не очень уж сильный, ты не отряжай его на тяжелую работу. Пусть пашут на рослых, крепких лошадях.
Или так:
— Моя кобылка еще молодая, горячая, наряжай ее понимающему человеку, иначе надорвется и пропадет.
Один старичок, которому давно пора было сидеть на лежанке и рассказывать внукам сказки, отказался от должности ночного сторожа и до тех пор не давал покоя правлению, пока его не назначили конюхом. А там были две лошади его сына. Когда вечером лошади возвращались в конюшню, старый крестьянин так внимательно осматривал своих бывших лошадей и ощупывал их копыта, точно был членом закупочной комиссии. И если колхозник-возница чего-нибудь недосмотрел, старик стыдил и бранил его, пока тому не становилось жарко. Вечером старичок незаметно совал в ясли «своим» лошадям лишнюю охапку клевера, засыпал лишнюю горсть овса, и пойло с мучной подболткой у его лошадей всегда оказывалось гуще, чем у прочих.
Граница между «моим» и «нашим» еще не была уничтожена. Вчерашний единоличник продолжал смотреть на бывшую собственность глазами частного владельца, в его сознании она оставалась чем-то более близким, дорогим, чем общественное имущество.
Регут был прав: ветхий Адам еще крепко сидел в сознании многих колхозников, и надо было хорошо поработать над перевоспитанием людей, чтобы они сбросили с себя путы былого, чтобы понятие «наш» слилось с понятием «мой». Они понимали, что смешно держаться за обломки старой жизни, стыдились этого, но сразу избавиться от этой привычки все же не могли.
«Выздоровление» быстрее всего протекало в семьях вчерашних батраков, испольщиков, постояльцев-бобылей; они меньше оглядывались и с первых шагов коллективизации смело и уверенно смотрели в будущее. Свой уголок, свой клочок земли их не притягивал, как магнит. Им было все равно, какое поле пахать и где сеять, — всюду они работали с одинаковым трудолюбием. Середняк, межу которого уничтожил трактор, просил бригадира, чтобы тот разрешил ему хоть эту весну поработать на своей бывшей земле.
— Колхозу ведь все равяо, а мне здесь привычнее. Каждая пядь земли исхожена, каждый камень посреди поля знаком. Разве вам не все равно, где я трудодень заработаю?
Регуту и Клуге пришлось немало потрудиться, чтобы найти людей для работы на дальних участках, где не хватало рабочих рук. У одного сразу же начинал болеть живот, у другого занемогла жена, у третьего появлялись неотложные дела в городе. И пока они так препирались, время шло, лучшие сроки посева минули, а почти восемьдесят гектаров ярового клина остались незасеянными. Положение спасли комсомольцы; они заявили о своем желании работать на дальних участках, им удалось увлечь за собой и часть остальной молодежи. В бригаде Клуги организовалась особая молодежная ударная группа, и яровой клин засеяли целиком. Так молодежь воздействовала на сознание своих родителей — иной крестьянин немного ослабил руки, цепко державшиеся за бывшую единоличную землю. С уничтожением межевых знаков постепенно отмирали и старые представления в сознании людей.
Когда новохозяину Яну Липстыню осенью 1944 года отвели пятнадцать гектаров земли, он работал на них до седьмого пота, но когда он вместе со всей полеводческой бригадой вышел впервые на колхозное поле, то уже не утруждал себя, не понукал лошадей. Медленно и спокойно шагал он за плугом, а в конце борозды обязательно останавливался и закуривал трубку. Если случалось, что пахарь соседнего загона был поблизости, Липстынь подходил к нему, и они долго беседовали, хвалились своими женами, обсуждали волостные сплетни. Они не спешили, будто кто-то им говорил: «Нечего торопиться, успеется, ведь не своя земля…»
Липстынь первое время чувствовал себя на колхозном поле, как поденщик. Не работать нельзя было, ведь он для этого вступил в колхоз, но не хватало той особенной заботливости, которая прежде заставляла вставать до свету и постоянно думать о том, как бы вовремя вспахать, засеять, скосить и убрать урожай со своего клочка земли. Ему казалось: не его дело думать, что станется с полями артели; об этом должны беспокоиться Регут, Клуга, правление колхоза, ведь для того их и выбрали. Свою приусадебную землю он, конечно, успеет обработать и выжмет из нее все сполна.
В конце недели бригадир Клуга обмерил вспаханное и записал в книжку трудодни. Результат заставил Липстыня задуматься: в среднем он выработал не больше восьмидесяти процентов дневной нормы. Он, известный во всей волости своим трудолюбием, — и восемьдесят процентов! Ведь это скандал. Когда Ольга Липстынь узнала об этом, у них произошел крупный разговор.
— Скажи, Ян, есть у тебя стыд или нет? — говорила она. — Куда тебе теперь глаза девать? Восемьдесят процентов… это же курям на смех. Завтра в правлении вывесят таблицу с выработкой колхозников. Люди будут пальцами тыкать и насмехаться. Говорят, и качество пахоты у тебя неважное. Ты что, пахать разучился, что ли!
— А ты что хочешь, чтоб я разорвался на артельной работе? — огрызнулся Липстынь, избегая взгляда жены. — Ко всему надо привыкнуть… и к артельной работе. Нормы, качество, трудодни… об эгом раньше никто и понятия не имел. На глазок пахали и сеяли, как кто умел, и ладно было. Теперь приходит какой-то Клуга и начинает копаться в моей пахоте: и то не хорошо, и то никуда не годится. Разве я агроном?
— Постыдись, Ян, не пристало так говорить активисту, — сказала Ольга. — Ты должен показывать другим пример, и ты это можешь, надо только захотеть. Не на чужого работаешь, сам на себя, для своего колхоза.
Липстынь понимал — жена права, но ему было неприятно, что она так говорит, поэтому он пытался с ней спорить. На следующей неделе он, однако, работал иначе и ежедневно выполнял норму, а на третьей неделе начал давать по сто двадцать и более процентов. Только тогда он набрался храбрости и зашел в правление колхоза посмотреть на большую доску, где среди прочих было записано и его имя. Уже двадцать семь трудодней было на его счету. Неплохо.
Были еще и такие колхозники, которые не особенно полагались на хозяйственные успехи артели и в первый год ее существования не верили, что из колхозного дохода, когда его разделят на трудодни, что-нибудь получится — поди знай, можно ли будет на это прожить. Некоторые работали ровно столько, сколько нужно для того, чтобы не вызвали в правление и не назвали саботажниками, а в остальное время понемногу спекулировали, покупали у единоличников масло, мясо, картофель, зерно и возили продавать на базар. Нашлось даже двое таких ловкачей, которые обзавелись батраками и, выдавая их за родственников, посылали на колхозные работы: трудодни записывали на свое имя, а батракам платили деньги. Так продолжалось недели две. Когда Регут узнал об этом, обоих крестьян вызвали на заседание правления.
— Что же, соседушки, или в колхозе жить надоело? — спросил Регут. — Хотите действовать по-кулацки, заниматься эксплуатацией? Кто разрешил вам держать наемную рабочую силу и присваивать себе трудодни, которых не заработали?
— Какая там наемная рабочая сила, — оправдывались те. — Близкие родственники. У них нет пристанища, поэтому временно живут у нас. Никто их не посылает на работу, сами попросились немного поразмять руки, а заодно отработать за кров и харчи.
— Смотрите, как бы вам не вылететь из колхоза! — сказал Регут. — Не знаю, можно ли оставить вас в артели. Пользы от вас никакой, работать не хотите, занимаетесь эксплуатацией. Таких нам не надо.
Смекнув, что дело принимает серьезный оборот, оба предприимчивых крестьянина обещали сделать все, чтобы искупить свою вину, лишь бы их оставили в колхозе.
— Это может решить только общее собрание, — сказал Регут. — Как коллектив решит, так и будет.
И только после того, как оба провинившихся усердно потрудились в полеводческой бригаде вместе со своими семьями, общее собрание оставило их в артели, ограничившись основательной головомойкой и предупреждением. Этот случай положил конец попыткам возродить кулацкие повадки.
Однако рядом с проявлениями отмирающего прошлого в колхозной жизни было много нового, хорошего, радующего. Большая часть колхозников с увлечением включилась в работу и не жалела сил для общего дела. На каждом шагу проявлялась забота о коллективном имуществе, сознательное отношение к своим обязанностям, непримиримость ко всему уродливому, отсталому, корыстному. Люди стояли на страже интересов колхоза, смело обличали каждое замеченное безобразие, нерадивость, беспечность и общими усилиями добивались того, чтобы жизнь колхоза «Ленинский путь» быстрее потекла по правильному руслу.
Анна неустанно следила за всем, что происходило в колхозе, и всячески помогала Регуту, а иногда и вмешивалась, если это было нужно; учила и воспитывала других, а чтобы учить, много читала и училась сама.
6
В колхозную собственность перешла часть имущества, принадлежавшего ранее кооперативному сельскохозяйственному товариществу: небольшая пилорама, грузовик и разные сельскохозяйственные машины. Колхоз получил несколько вагонов суперфосфата, а когда в самый разгар весенних работ иссякли запасы кормов, а на пастбище трава еще не подросла, Пилагу разрешили продать колхозу несколько тонн сена из запасов заготовительного пункта.
— Чтобы мы в первый и последний раз кормили свою скотину чужим сеном, — объявил Регут. — Хоть кровь из носу, а сено и клевер в этом году заготовим. Обкосим края всех до одной канав, заполним все силосные ямы.
В середине апреля Регут, Анна и бригадир мелиоративной бригады Алкснис поехали в Ригу на заседание экспертной комиссии, где рассматривался технический проект осушки Змеиного болота и прилегающих к нему земель. Проект был утвержден с небольшими изменениями. После этого колхоз заключил договор с мелиоративной строительной конторой, которая взялась провести все осушительные работы, а колхоз обязался дать необходимое число рабочих.
На большом дворе Пурвайской МТС появились новые машины: два экскаватора, бульдозер, грейдер и несколько тракторов. Машины и инвентарь для дальнейших работ было решено доставить позже, когда мелиоративные работы значительно продвинутся. Вместе с машинами появились и новые люди.
Заветной мечтой Жана Пацеплиса было перейти на экскаватор и рыть магистральный канал. Драва сначала ворчал, что МТС сама нуждается в таких работниках, но когда Финогенов напомнил о данном Айвару Лидуму обещании всячески помогать мелиораторам, директор разрешил Жану перейти на работу в мелиоративную строительную контору.
Старший машинист экскаватора Дудум, старый, опытный специалист, полжизни проработавший на осушке болот, взялся познакомить Жана с особенностями управления и вождения экскаватора и подготовить его к самостоятельной работе.
— Смотри в оба и наматывай на ус, — сказал Дудум. — Я только в самом начале буду рядом с тобой, а как пустят в работу второй экскаватор, мне придется работать на другой стороне болота, на второй магистрали. Стыдно будет, если такой славный парень не выполнит норму. Ну подумай сам, что значит для такой машины двадцать пять кубометров в час.
— За первую смену я не ручаюсь, но если, начиная со второй, не дам нормы, гоните меня в шею и скажите, что из меня экскаваторщик не выйдет, — самоуверенно ответил Жан. Кое-какое представление об этой работе у него было: прошлой осенью он по дороге на курсы завернул на какое-то болото и долго наблюдал за работой экскаватора, поэтому был уверен, что дело пойдет.
Вернувшись с курсов, Жан опять поселился в Сурумах. С тех пор как отец вошел в колхоз, Анна тоже вернулась домой, и благодаря ее заботам здесь воцарился известный порядок: в комнатах стало чисто, пропал запах сырости, отец не ходил оборванным, в грязном белье.
Первое время Антон Пацеплис был молчалив и замкнут. Вначале он возил сено и суперфосфат, потом его отрядили на конную ферму помогать Петеру Гандрису, потому что в хозяйстве Пацеплиса с молодых лет интересовали только лошади. Изо дня в день работал он в бывшей конюшне Мелдеров и часто думал о превратностях судьбы. Разве не лелеял он сладкой надежды провести свою старость в Мелдерах, под боком у Бруно? Наследник Мелдеров давно лежал где-то в Аурском бору — «собаке собачья смерть», — говорили про него пурвайцы; старые Мелдеры вместе со Стабулниеками скитались неизвестно где, не то в Швеции, не то в западных зонах Германии, и грехи их были настолько велики, что они не смели показаться на родину. А вот Антон Пацеплис работает на конюшне Мелдеров — хотя и без особого увлечения, но с обязанностями справляется. Пацеплису не особенно нравилось его новое положение, но он старается никому не показывать этого. Надломилось давнишнее упрямство, успокоилась душа, и жить стало лучше; иногда только какой-то бесенок не давал ему покоя, нашептывал на ухо: «Подумай только, кем бы ты мог быть: богатым владельцем Мелдеров, одним из самых крупных землевладельцев волости! А сейчас?»
Он отгонял эти мысли и начинал в таких случаях думать о своих детях. Все они были на правильном пути, и люди уважали их. Артур пользовался большим влиянием в уезде, без участия Анны в волости не начинали ни одного дела, а Жан крепко стоял на ногах и, наверное, пойдет далеко. Когда на людях о них заходила речь, Пацеплису никогда не приходилось опускать глаза, наоборот, он всегда мог гордиться ими. И выходило, что правда новой жизни не признавала никаких богатеев Мелдеров — богатеев поприжали, чтобы могла подняться беднота и чтобы каждый работающий стал зажиточным. Против такой жизненной правды не было причин роптать и Пацеплису.
Но роптали другие — вчерашние воротилы. Узнав, что Пацеплис Еступил в колхоз, старый Кикрейзис среди ночи прибежал в Сурумы.
— Антон, ты в уме? Куда ты лезешь, чего ты ищешь в этой артели? Разве тебе плохо жилось?
Он стыдил, стращал Антона всякими злобными предсказаниями, пытаясь уговорить его выйти из колхоза, пока еще не поздно.
— Колхоз вылетит в трубу за один год, и ты разоришься вместе с ним! — уверял Кикрейзис. — Разве ты хочешь на старости лет пойти с сумой?
— Что сделано, то сделано, — ответил Пацеплис. — Раз я дал слово, обратно брать не имею привычки.
— Пустая гордость, — не унимался Кикрейзис. — Вот так и получается: был у меня друг и надежный сосед, а сейчас его нет. Кому теперь поведать свои беды, когда на сердце тяжело?
— Ты не особенно печалься, — поучал его Пацеплис. — Учись жить. Примирись с тем, что произошло. Прежних времен тебе все равно не вернуть.
— Легко сказать — примирись. Влезь в мою шкуру, тогда узнаешь, сладко ли, когда из-под ног уходит земля. Наваливают такие налоги, что дышать невозможно, — кулак!
Пацеплис терпеливо выслушал нытье Кикрейзиса, сказал несколько утешительных слов и дождался, когда друг молодости наконец оставит его в покое.
Через несколько дней его навестил Марцис Кикрейзис. Тот не плакался, а пришел поиздеваться.
— Как ни работай, Сурум, председателем колхоза тебя все равно не выберут, даже бригадиром не поставят. Так конюхом всю жизнь и проработаешь, а Регуты и молодой Гандрис станут командовать тобой с утра до ночи. Будет на что посмотреть, когда всякие голодранцы начнут распоряжаться хозяином Сурумов, а ты станешь носиться, как ошпаренный, и лезть вон из кожи, чтобы угодить своим новым хозяевам. Вот на что я хотел бы поглядеть.
— Ты, Марцис, ничего не смыслишь в колхозных порядках, оттого и болтаешь всякий вздор, — защищался Пацеплис. — Ну что б я стал делать один со своей землей в Сурумах? Только маялся бы, не знал, как со всем управиться. А теперь я спокоен — отработал день и заработал свое.
— Кто тебе напел это, не Анна ли? — смеялся Марцис. — Ты только развесь уши, тогда далеко пойдешь. Вот что, Сурум, я тебе скажу: на твоей Анне я теперь ни за какие деньги не женюсь, пусть она мне хоть на шею вешается.
— А разве она тебе вешалась на шею? — съязвил Пацеплис. — Я что-то не замечал.
— Ну и слава богу, а то спутался бы с нею, теперь не знал бы, как отделаться. Скоро у меня будет другая невеста. Приедет из-за границы Стабулниек вместе с англичанами и американцами, и ему будет нужен зять. Чем плоха Майга? Соединим земли Стабулниеков и Кикрейзисов — целое имение будет.
— Значит, все в порядке, тогда жди Стабулниека и англичан, — сказал Пацеплис. — Только смотри не состарься, ожидаючи.
— Эх ты, дурья башка, — вздохнул Марцис. — Хотел из тебя сделать человека, но ничего не выходит. Давай выпьем бутылочку по случаю расторжения сватовства и пойдем в разные стороны. Только ты не очень сердись, Сурум, что я бросаю твою красавицу Анну. Мне одной красоты недостаточно, надо, чтоб у жены было что-нибудь и за душой.
К великому удивлению Марциса, Пацеплис отказался от водки и попросил гостя поскорее убираться. Когда Марцис ушел, Пацеплис достал из шкафа свою бутылку и хватил порядочный глоток.
«Подавись ты своей водкой, — мысленно сказал он Марцису. — У нас найдется что выпить».
Жить совсем всухую он все же не мог — слишком сильна была старая привычка.
…Однажды ночью в окрестных домах заметили у Кикрейзисов огонь. Петер Гандрис и несколько колхозников, добежав до усадьбы, увидели, что горит большой коровник. Второй очаг огня был в конце жилого дома, но там огонь только занимался. Сильно пахло керосином. Колхозники стали стучаться в дверь, окна, но им никто не отвечал. Тогда прибежавшие взялись за дело и в полчаса погасили пожар. Жилой дом почти не пострадал, а у коровника сгорела часть крыши.
Усадьба по всем признакам была оставлена еще прошлой ночью, так как на дороге не видно было свежих следов скотины, а в коровнике не оказалось ни одной коровы. Уложив на подводы самое ценное добро, Кикрейзис, как вор, удрал ночью из усадьбы, оставив на месте только то, что нельзя был взять с собой. Единственным живым существом, оставленным в Кикрейзисах, был старый серый кот. В жилом доме валялись разрубленные стулья, кровати, шкафы. Зерно в клети было перемешано с битым стеклом, навозом, ржавыми гвоздями и облито керосином. Убегая из своей усадьбы, взбешенный кулак старался навредить, но ему это не удалось: пожар в усадьбе был замечен вовремя.
Сгоревшую часть крыши восстановили и в бывшей усадьбе Кикрейзисов организовали второе отделение молочнотоварной фермы колхоза. Землю Кикрейзисов присоединили к колхозному массиву.
Антон Пацеплис вздохнул с облегчением: Кикрейзисы убежали, и теперь никто не придет его высмеивать и подзуживать.
Позже, когда в усадьбе снова поселились люди, одна из доярок нашла в саду приколотую к яблоне старую, написанную когда-то записку.
«Если нет у меня, пусть не будет ни у кого!» — с трудом можно было прочесть расплывшуюся надпись. Хотя записка была без подписи, все понимали, кто ее написал.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления