Меня переполняла радость от новеньких подков и стольких восхвалений в свой адрес; хозяин был рад услышанному от районного. И вот хозяин и его осел – Лань Лянь и я – несутся вприпрыжку посреди одетых золотом осенних полей. Это самый счастливый день с тех пор, как я стал ослом. Разве не лучше быть ослом, который всем нравится, чем незаслуженно обиженным человеком? Как пишет твой названый братец Мо Янь в пьеске «Записки о черном осле»:
Легки подковы, мчат меня как ветер. Забыл никчемность прежней жизни Осел Симэнь, он рад и беззаботен. И, голову задрав, кричит: «Иа-иа».
У околицы Лань Лянь нарвал на обочине трав и златоцвета, сплел венок и водрузил мне на ухо. По дороге нам встретилась Хань Хуахуа, дочка каменотеса Хань Шаня с западного края деревни. Их ослица несла на спине две корзины: в одной сидел ребенок в кроличьей шапочке, в другой – беленький поросенок. Лань Лянь заговорил с Хуахуа, а я переглянулся с ослицей. Люди общаются по-человечьи, ослы тоже умеют передать весть друг другу. Для этого есть и запах, и язык тела, и данный нам инстинкт. Из короткой беседы хозяин узнал, что Хуахуа возвращается в дом мужа в дальнюю деревню после празднования шестидесятилетнего юбилея матери. Ребенок в корзине – ее сын, а поросенок – подношение от родителей. В те годы люди предпочитали дарить живность – поросят, козлят, цыплят, а власти в виде поощрения давали жеребят, телят, длинношерстных кроликов. Заметив, что отношения хозяина и Хуахуа не сказать чтобы обычные, я вспомнил, что в мою бытность Симэнь Нао Лань Лянь пас коров, а Хуахуа – коз, и они часто забавлялись, валяясь на траве, как ослы. На самом деле у меня и в мыслях не было соваться в чужие дела. Меня, могучего самца-осла, больше всего занимала самка, стоявшая передо мной с младенцем и поросенком на спине. Постарше меня, на вид лет пяти-семи. Возраст можно было приблизительно определить по глубокой впадинке лба над глазами. Конечно, и она могла определить, сколько мне лет, с еще большей легкостью. Какое-то время у меня было ошибочное представление, что я самый умный осел в поднебесной. Но не надо так считать только потому, что я – перевоплощение Симэнь Нао. Может, в этой ослице воплотился кто-то поважнее. Сероватая при рождении, моя шкура со временем все больше чернела. Не будь я таким черным, мои копыта не привлекали бы столько внимания. Ослица же была серенькая, стройная, довольно изящной внешности, с аккуратными зубками. Когда ее морда оказалась рядом, я учуял исходящий от нее аромат бобовых лепешек и пшеничных отрубей. Услышал ее возбуждающий запах и ощутил, какое сильное ее снедает желание. Такое же желание охватило и меня.
– У вас тоже все носятся с этим кооперативом? – поинтересовался хозяин.
– Так уездное начальство одно, как им не носиться? – с грустью ответила Хуахуа.
Я подошел к ослице сзади, возможно, она сама подставила мне зад. Возбуждающий запах крепчал. Я вдохнул, и в горло будто потекло крепкое вино. Непроизвольно задрав голову, я оскалил зубы и закрыл ноздри, чтобы не пахнуло зловонием, в настолько выразительной позе, что ослицу охватило волнение. Тут же отважно выпросталась черная «колотушка» и несгибаемо твердо хлопнула по брюху. Возможность на редкость благоприятная, упускать ее нельзя, и я уже стал было задирать передние ноги, чтобы взобраться на нее, но заметил сладко спящего в корзине ребенка и повизгивающего поросенка. Исполни я свое намерение, только что подкованными копытами я мог запросто лишить жизни и того, и другого. И тогда тебе, Осел Симэнь, оставаться в аду на веки вечные, даже скотиной не переродишься. Пока я колебался, хозяин дернул за веревку, и мои передние ноги опустились рядом с крупом ослицы. Испуганно вскрикнувшая Хуахуа торопливо оттащила ее вперед.
– Ведь предупреждал отец: ослица в течке, за ней глаз да глаз нужен, а у меня вот из головы вылетело, – призналась она. – Говорил, чтобы именно осла семьи Симэнь Нао поостереглась. Представляешь, Симэнь Нао уже столько лет как нет в живых, а для отца ты все его батрак, а твой осел для него – осел семьи Симэнь Нао.
– Хорошо еще, что не считает его перерождением Симэнь Нао, – хмыкнул хозяин.
Я остолбенел: неужели он прознал мою тайну? Если он знает, что я – воплощение его хозяина, чем это может обернуться для меня? Красный диск солнца уже клонился к западу, и Хуахуа стала прощаться.
– В другой раз поговорим, брат Лань, мне пора, до дому еще пятнадцать ли[55] Ли – мера длины, ок. 0,5 км..
– Значит, ослица сегодня уже не вернется? – участливо спросил хозяин.
Усмехнувшись, Хуахуа заговорщицки прошептала:
– Наша ослица – скотинка сметливая, я ее накормлю, дам попить вволю, поводья сниму, и она сама домой возвернется. Всякий раз так делает.
– А поводья зачем снимать?
– А чтобы лихие люди не увели. С поводьями она бежит не так быстро. А ну как волки случатся – с поводьями тоже неудобно.
– Вот оно что, – почесал подбородок хозяин. – Так, может, проводить тебя?
– Не надо, – сказала Хуахуа. – Сегодня вечером в деревне театральное представление, поторопись, а то не успеешь. – Она стегнула ослицу и зашагала вперед, но через пару шагов обернулась. – Брат Лань, отец говорит, лучше не упрямься, а давай вместе со всеми, так оно вернее будет.
Хозяин ничего не ответил, лишь помотал головой и повернулся ко мне:
– Ну, пойдем, что ли, приятель. И ты не прочь поразвлечься, чуть до беды меня не довел! Гляди, свожу к ветеринару, чтобы он тебе хозяйство отчекрыжил. Или не надо?
Услышав эти слова, я весь задрожал, от охватившего ужаса яички аж свело. Хотелось завопить – не надо, хозяин, но из глотки вылетел лишь ослиный рев: «Иа… иа…»
Мы уже шагали по главной улице, мои подковы звонко и ритмично цокали по булыжникам. Думал я о другом, но из головы не шли прекрасные глаза ослицы, ее нежные розовые губы, а от благоухавшего в ноздрях такого желанного запаха ее мочи просто свихнуться можно. Из-за опыта прежней жизни человеком осел из меня все же необычный получился. Страшно привлекало все, происходящее в жизни людей. Вот и теперь они толпами чуть ли не бегом направляются в одно место. Из слов, которыми они перебрасывались на бегу, я понял, что во дворе усадьбы Симэнь, то есть во дворе деревенского правления, а также правления кооператива и, естественно, во дворе моего хозяина Лань Ляня и Хуан Туна, выставлен на всеобщее обозрение кувшин из цветного глазурованного фарфора, набитый золотом и серебром. Его обнаружили после полудня при земляных работах на возведении сцены для представлений. Я тут же живо представил, с какими чувствами в душе народ наблюдает, как вытряхивают из этого кувшина ценности. Любовное томление Осла Симэня свели на нет нахлынувшие воспоминания Симэнь Нао. Не помню, чтобы прятал там ценности. Ведь тысячу даянов[56] Даян – серебряный доллар, имевший хождение в Китае в 1911–1930 гг., закопанных в хлеву, а также заложенные в простенке фамильные украшения и ценные вещи уже нашли и унесли при повторном обыске во время земельной реформы члены дружины деревенской бедноты. Настрадалась при этом моя жена, урожденная Бай.
…Сначала Хуан Тун, Ян Седьмой и другие заперли урожденную Бай, Инчунь и Цюсян в одной из комнат для допроса, командовал всем этим Хун Тайюэ. Меня заперли в другой комнате, как проходил допрос, я не видел, но все слышал. «Говори! Где Симэнь Нао спрятал ценности? Говори!» Слышится удар плети и палки по столу. Потом понеслись слезные вопли потаскухи Цюсян:
«Староста, командир, дядюшки, братцы, я росла в нищете, в семье Симэнь жила впроголодь, меня за человека не считали, Симэнь Нао изнасиловал, урожденная Бай мне ноги держала, а Инчунь – руки, а этот осел мной пользовался!»
«Чушь собачья!» – выкрикнула Инчунь. Донеслись звуки потасовки, потом их, видимо, растащили. «Врет она всё!» – подала голос урожденная Бай.
«Дядюшки, братцы, я у них в доме хуже собаки жила, я же труженица, из ваших рядов, я ваша сестра по классу, именно вы спасли меня из моря страданий, я так признательна, нет у меня большего желания, чем вынуть у Симэнь Нао мозги и подать вам к столу, вырвать у него сердце и печень вам под выпивку на закуску… Вы только подумайте, разве могли они доверить мне место, куда запрятали ценности? Вы же братья по классу, подраскиньте умом, дело говорю», – всхлипывала Цюсян.
Инчунь слезных сцен не устраивала, а лишь повторяла раз за разом: «В мои ежедневные обязанности входило ведение хозяйства и уход за детьми, об остальном я и знать не знала». Что верно, то верно, эти двое не знали, где спрятаны ценности, – об этом знали лишь я и урожденная Бай. Наложница есть наложница, довериться можно лишь жене. Урожденная Бай хранила молчание и заговорила, лишь когда на нее насели: «В семье только вид напускали, что, мол, сундуки полны золота и серебра; на самом деле давно уже концы с концами не сводили, даже на мелкие текущие расходы муж денег не давал». Тут я четко представил себе, что она наверняка ненавидяще глянула своими большими, бездонными глазами на Инчунь и Цюсян. Я знал, что Цюсян она недолюбливает, ну а Инчунь сама привела из родительского дома, как собственную служанку – тут уж, как говорится, кость перешибешь, сухожилие останется. Ее затеей было и уложить Инчунь ко мне в постель для продолжения рода – вот Инчунь и показала, на что способна, через год родила двойню. А вот принять в дом Цюсян – блажь моя. Когда в жизни все как по маслу, себя не помнишь от радости: у довольного кобеля хвост трубой, у довольного мужика – дрючок торчком. Да и обольстительница эта попутала, конечно: что ни день глазками в мою сторону постреливала да титьками терлась. А я, Симэнь Нао, не святой, вот и не устоял против искушения. По этому поводу урожденная Бай еще злобно бросила: «Ох, хозяин, возьмет над тобой верх эта пройдоха рано или поздно!» Так что слова Цюсян о том, что урожденная Бай держала ей ноги, когда я ее насиловал, – выдумка чистой воды. Поколачивать ее урожденной Бай случалось, это правда, но от нее и Инчунь доставалось. В конце концов, Инчунь и Цюсян отпустили, и через окно комнатушки в западной пристройке, где меня заперли, я видел, как обе вышли из дома. Цюсян, хоть растрепанная и неприбранная, но глазки светятся тайной радостью, аж бегают из стороны в сторону. Видать, вся испереживавшаяся Инчунь помчалась в восточную пристройку, где уже обревелись Цзиньлун и Баофэн. «Эх, сыночек мой, моя доченька, – горестно вздыхал я про себя, – что я сделал не так, чем прогневал небеса, чтобы на меня свалились такие напасти, чтобы страдал не только я, но и жена с детьми!» Подумать только, ведь в каждой деревне есть богачи, с которыми ведут борьбу, сводят счеты, у которых отбирают землю и вышвыривают из домов, которым разбивают их собачьи головы. Но ведь недаром их столько в Поднебесной, тысячи и тысячи, неужели все только злодеяния и творили, чтобы подвергнуться такому возмездию? Это судьба. Все в мире меняется, вершат свой ход по небу солнце и луна, от судьбы не уйдешь, и моя, Симэнь Нао, голова еще на плечах лишь благодаря покровительству предков. В такие времена, если удалось остаться в живых, – считай, крупно повезло, на большее и рассчитывать нечего. Но я переживал за урожденную Бай. Если она не выдержит и раскроет место, где спрятаны ценности, вина моя ничуть не уменьшится, это будет смертный приговор. Эх, Бай, женушка моя, ты всегда отличалась глубокомыслием, у тебя было полно идей, не сотвори глупость в этот решающий момент! Стороживший меня ополченец – а это был Лань Лянь – загородил спиной окно, и уже ничего не стало видно. Но все было слышно. Допрос в доме возобновился, и на этот раз за дело взялись по-настоящему. Крик стоял такой, что оглохнуть можно, раздавались удары лозы, бамбуковых палок, плетей, ими колотили и по столу, и по телу жены – бац! Бац! Бац! От ее воплей сердце кровью обливалось и мороз продирал по коже.
«Говори, где ценности спрятаны?!»
«Нету никаких ценностей…»
«Эх, урожденная Бай, ну и упрямая ты, оказывается. Похоже, пока мы не покажем ей, что почем, она не расколется». По голосу вроде Хун Тайюэ, а вроде и не он. На какой-то миг стало тихо, а потом Бай взвыла, да так, что у меня волосы дыбом встали. Что они с ней делают, отчего женщина может издать такой жуткий звук?
«Скажешь, нет? А то еще схлопочешь!»
«Скажу… Скажу…»
С души словно камень свалился. Давай, скажи, двум смертям не бывать, одной не миновать. Лучше умру, чем она будет страдать из-за меня.
«Ну и где же они, говори!»
«Спрятаны… То ли в храме бога Земли на востоке деревни, то ли в храме Гуань-ди на севере, то ли в Лотосовой заводи, то ли в коровьем брюхе… Я правда не знаю, их правда нет, этих ценностей. Мы еще в первую земельную реформу отдали все, что было!»
«Ну и наглая ты, Бай, еще шутки шутить смеешь с нами!»
«Отпустите меня, я правда ничего не знаю…»
«А ну вытащить ее на улицу!»
Этот приказ донесся из усадьбы, а отдавший его, наверное, сидел в глубоком кресле красного дерева со спинкой, в котором обычно сиживал я. Рядом с креслом стоял стол «восьми небожителей»[57] Стол «восьми небожителей» – старинный квадратный стол на восемь персон., на котором я держал письменные принадлежности – «четыре драгоценности рабочего кабинета»[58] «Четыре драгоценности рабочего кабинета» – традиционный набор из кистей, туши, бумаги и тушечницы., позади на стене висел свиток с пожеланием долголетия. А в простенке под этим свитком были спрятаны сорок серебряных слитков по пятьдесят лянов, двадцать золотых слитков по одному ляну и все украшения урожденной Бай. Я видел, как ее выволокли двое ополченцев. Всклокоченные волосы, разодранная одежда, мокрая с головы до ног, по стекающим каплям не понять – пот это или кровь. Когда я, Симэнь Нао, увидел жену в таком виде, все упования разлетелись в прах. Ах, Бай, стиснув зубы, ты проявила преданность высшей пробы. Имея такую супругу, я, почитай, не зря пожил на белом свете. Следом вышли двое ополченцев с винтовками, и я вдруг понял, что ее ведут на расстрел. Руки у меня были связаны за спиной, в позиции «Су Циня, несущего меч»[59] Это образное выражение используется в ушу для обозначения неожиданного нападения с оружием, спрятанным за спиной. Су Цинь (380 до н.э.– 284 до н.э.) – влиятельный политический стратег эпохи Сражающихся Царств., поэтому ничего не оставалось, как только разбить головой оконную раму и крикнуть: «Не убивайте ее!»
«Слушай ты, ублюдок, мастер стучать в бычий мосол, – сказал я Хун Тайюэ, – подлая тварь, по мне, так ты одного волоска из моей мотни не стоишь. Но мне не повезло, попал в лапы к вам, шайке голодранцев. Против воли неба не пойдешь, ваша взяла, презренный внук[60] Подчеркивать, что кто-то годится говорящему в сыновья или тем более во внуки – крайняя степень неуважения., я перед вами».
«Вот и славно, что ты до такой степени все понимаешь, – усмехнулся Хун Тайюэ. – Я, Хун Тайюэ, и вправду подлая тварь, если бы не компартия, боюсь, так бы до смерти и колотил в бычий мосол. Но судьба отвернулась от тебя, нынче на нашей, бедняцкой улице праздник, теперь мы сверху. Сводя с вами счеты, мы, по сути, возвращаем свое, что принадлежит нам. Как я говорил уже не раз, правда в том, что не ты, Симэнь Нао, кормил батраков и арендаторов, а они кормили тебя и всю твою семью. То, что вы скрыли драгоценности, – преступление, которому нет прощения, но, если они будут выданы в полной мере, мы можем смягчить приговор».
«Укрывал ценности я один, – сказал я. – Женщинам ничего об этом не известно. Я ведь знаю: они народ ненадежный, хлопнешь по столу, выпучишь глаза – тут же все секреты и выложат. Все ценности могу выдать лишь я, их столько, что остолбенеете, целую пушку купить можно. Но вы должны гарантировать, что отпустите урожденную Бай и не будете чинить трудностей Инчунь и Цюсян, они ничего не знали».
«Об этом не беспокойся, – заявил Хун, – у нас все в соответствии с политическими установками делается».
«Хорошо, тогда развяжите меня».
Ополченцы с недоверием глянули на меня, потом на Хун Тайюэ.
«Опасаются, что ты во все тяжкие пуститься можешь, как говорится, “расколотишь горшок, раз он треснул”, – хмыкнул тот. – Загнанный зверь, он огрызается».
Я усмехнулся. Хун Тайюэ собственноручно развязал веревки и предложил сигарету. Я взял ее негнущимися пальцами и уселся в свое кресло с бесконечной печалью в душе. Потом поднял руку, содрал со стены свиток и предложил ополченцам прикладами вскрыть углубление.
При виде ценностей все уставились на них, разинув рот, и по взглядам стало понятно, что творится у них на душе. Не было ни одного, кто не загорелся желанием присвоить эти сокровища; вполне возможно, даже мечтали: вот бы мне этот дом выделили, и я случайно наткнулся бы на место, где все это было спрятано…
Пока все зачарованно пялились на ценности, я сунул руку под кресло, вытащил спрятанный там револьвер и выстрелил по зеленоватым плиткам пола. Пуля рикошетом вошла в стену. Ополченцы один за другим попадали, один Хун Тайюэ остался стоять: с характером, ублюдок. «Послушай, Хун Тайюэ, – сказал я, – целься я сейчас тебе в голову, ты уже валялся бы как дохлый пес. Но я не целился ни в тебя и ни в кого другого, потому что зла на вас не держу. Не приди вы воевать со мной, пришли бы другие. Время сейчас такое, злое для всех имущих, вот я и не тронул и волоска с твоей головы».
«Это ты очень правильно сказал, – одобрил Хун Тайюэ, – главное понимаешь, в обстановке разбираешься. Я лично тебя очень уважаю, даже рюмочку-другую с тобой пропустил бы, побратался. Но я – часть революционных масс, ты для меня заклятый враг, и я должен тебя уничтожить. Это ненависть не личная, классовая. Как представитель класса, который вот-вот будет уничтожен, можешь убить меня, и я стану мучеником, павшим за дело революционного класса; но вслед за этим наша власть расстреляет тебя, и ты станешь мучеником своего контрреволюционного класса помещиков».
Я рассмеялся, звонко и раскатисто. Хохотал так, что слезы выступили. А потом сказал:
«Хун Тайюэ, мать у меня буддистка, и, выполняя сыновний долг перед ней, я в жизни не убил ни одну живую тварь. Она говорила, что, если после ее смерти я лишу кого-то жизни, ей придется мучиться в преисподней. Так что, если хочешь стать мучеником, поищи для этого кого-нибудь другого. А я пожил довольно и хочу умереть. Но со всеми этими классами, о которых ты говорил, это никак не связано. Богатство я накопил благодаря уму, усердию и удачливости и ни к какому классу никогда присоединяться не думал. И мучеником умирать не собираюсь. Я лишь чувствую, что такая жизнь меня не устроит, многого я не понимаю, душа от этого не на месте, так что лучше уйти из жизни». Я приставил револьвер к виску и добавил: «В хлеву еще зарыт кувшин, а в нем тысяча даянов. Уж извините, прежде, чем доберетесь до него, придется покопаться в навозе, – лишь провоняв с головы до ног, увидите эти монеты».
«Ничего страшного, – заявил Хун Тайюэ, – чтобы добраться до тысячи даянов, мы не только весь навоз в хлеву перекопаем, мы все в этот навоз попрыгаем да еще вываляемся там. Но прошу, уж не убивай себя: кто знает, может, дадим тебе пожить, чтобы ты увидел, как мы, бедняки, полностью освободимся от гнета, как воспрянем духом и вздохнем свободно, как станем хозяевами своей судьбы, построим общество равенства и справедливости».
«Нет уж, извините, – сказал я. – Жить я больше не хочу. Я, Симэнь Нао, привык, чтобы мне низко кланялись, а сам ни перед кем кланяться не собираюсь. Если суждено, в будущей жизни свидимся, земляки!» Я нажал курок, но выстрела не последовало, пистолет дал осечку. Пока я, опустив его, пытался понять, в чем дело, Хун Тайюэ набросился на меня, как тигр, вырвал пистолет, а подскочившие ополченцы снова меня связали.
«Не так уж ты умен, – сказал Хун Тайюэ, поднимая вверх револьвер. – Что ж ты дуло от виска убрал? Самое большое преимущество револьвера в том и состоит, что не нужно бояться осечек. Всего-то и нужно было еще раз нажать курок и дослать патрон. И валялся бы уже на полу, как дохлый пес. Если бы снова осечка не случилась». Довольный, он расхохотался и велел ополченцам собрать народ и срочно начинать копать в хлеву. Потом повернулся ко мне: «Не верю, Симэнь Нао, что ты хотел надуть нас; тот, кто стреляется, врать не станет…»
Таща меня за собой, хозяин с трудом протолкался в ворота, потому что как раз в это время по приказу деревенских кадровых работников ополченцы принялись выгонять всех на улицу. Подталкиваемые прикладами, на улицу спешили выскочить трусливые, а те, кто посмелее, ломились во двор, чтобы посмотреть, чем дело кончится. Можно представить, какого труда стоило хозяину туда протиснуться, да еще с таким могучим ослом, как я. В деревне давно уже собирались переселить семьи Лань Ланя и Хуан Туна, чтобы передать всю усадьбу деревенскому правлению. Но, во‑первых, не было свободного места, а во‑вторых, и моего хозяина, и Хуан Туна на кривой не объедешь – они, как говорится, просто так обрить голову не дадут, и заставить их съехать, по крайней мере, быстро, было потруднее, чем забраться на небеса. Так что я, Осел Симэнь, каждый день проходил через те же ворота, что и деревенские функционеры, и даже чиновные из уезда, приезжавшие в район с инспекцией.
Гвалт не смолкал, народ продолжал толпиться во дворе, ополченцам тоже это надоело, и они решили отойти в сторонку на перекур. Из-под своего навеса я смотрел, как в лучах заката ветки абрикоса окрашиваются золотистым блеском. Под ним двое ополченцев с оружием что-то охраняли. Что именно, за толпой не было видно, но я знал, что это тот самый кувшин с ценностями и есть. К нему народ и ломился. Я благодарил небо, что все это не имеет отношения ко мне. Но тут же испытал ужас: под конвоем начальника безопасности и ополченца с винтовкой наперевес во двор входила моя жена, урожденная Бай.
Волосы спутаны, как клубок пряжи, вся в грязи, будто только что из могилы. Руки болтаются, и сама она покачивается на каждом шагу, словно только так и может устоять, еле ковыляет. При виде ее галдеж стих, воцарилось гробовое молчание. Плотная толпа инстинктивно расступалась, освобождая проход к усадьбе. Раньше при входе во двор у меня стоял экран[61] Экран при входе – защита от злых духов, которые, по традиционным представлениям, могут двигаться только по прямой. с большим мозаичным иероглифом «счастье», но при повторном обыске во время земельной реформы его в ту же ночь сломали двое тупых, но жадных до денег ополченцев. Они, не сговариваясь, вообразили, что внутри спрятаны сотни золотых слитков. Но достались им лишь ржавые ножницы.
Споткнувшись о булыжник, Бай рухнула на колени. Ян Седьмой не упустил случая лягнуть ее и выругался:
– А ну поднимайся, быстро, нечего дохлой прикидываться!
В голове, казалось, загудело синее пламя, от тревоги и негодования застучали по земле копыта. Лица у собравшихся во дворе помрачнели, атмосфера стала тягостной. Всхлипывая, жена Симэнь Нао выпятила зад и оперлась на руки, пытаясь встать. В этой позе она походила на раненую лягушку.
Ян Седьмой замахнулся было ногой снова, но на него прикрикнул с крыльца Хун Тайюэ:
– Ты что это, Ян Седьмой? Столько лет прошло после Освобождения, а ты все еще орешь на людей, руки распускаешь, чернишь репутацию компартии!
Тот, неловко потирая ладони, что-то пробормотал.
Хун Тайюэ спустился с крыльца, остановился перед Бай, наклонился и стал ее поднимать. Ноги у нее были как ватные, она норовила опуститься на колени, не переставая рыдать:
– Староста, пожалейте, я правда ничего не знаю, староста, сделайте милость, подарите мне, презренной, жизнь…
– Ты, Симэнь Бай, эти свои штучки брось. – С благостным выражением на лице Хун Тайюэ с силой приподнял ее, чтобы она не могла опуститься на колени. Но лицо его тут же посуровело. – А ну, разошлись все! – гаркнул он на собравшихся во дворе зевак. – Чего столпились? Что здесь завлекательного? Вон пошли!
Народ, понурив головы, стал понемногу расходиться.
Хун Тайюэ махнул дородной женщине с распущенными волосами:
– Ян Гуйсян, иди сюда, подсоби!
Эта Ян Гуйсян, которая одно время была председателем комитета женского спасения, а теперь стала председателем женкомитета, приходилась двоюродной сестрой Яну Седьмому. Она с радостью подошла и, поддерживая Бай, повела ее в дом.
– Ты, Бай, подумай хорошенько, ведь это Симэнь Нао закопал этот кувшин?! А еще постарайся вспомнить, закопаны ли другие ценности и где? Бояться тебе нечего, выкладывай, вины твоей нет, во всем Симэнь Нао виноват…
Судя по всему, допрашивали ее с пристрастием. Доносившиеся из дома звуки долетали до моих торчащих ушей, и в этот момент Симэнь Нао и осел слились воедино: я стал Симэнь Нао, Симэнь Нао – ослом, и это был я, Осел Симэнь.
– Староста, я правда не знаю, ведь это не на земле нашей семьи, и хозяин если бы и прятал что-то, то там прятать не стал бы…
Трах! – кто-то ударил ладонью по столу.
– Не говорит, так подвесьте ее!
– Пальцы, пальцы ей защемите!
Жена взвыла, моля о пощаде.
– Подумай, Бай, подумай хорошенько. Симэнь Нао уже нет в живых, от закопанных ценностей ему пользы никакой. А мы выкопаем, кооператив крепче на ногах стоять будет. И бояться не надо, нынче всем освобождение вышло, все по закону, бить тебя никто не может, а уж пытать тем более. Ты только расскажи все как есть, и это тебе как большая заслуга зачтется, гарантирую. – Это был голос Хун Тайюэ.
Душа болела, душа пылала, боль пронзала, как ножом. Солнце уже закатилось, взошла луна, проливая серебристый холодный свет на землю, на деревья, на винтовки ополченцев, на отливающий глазурью кувшин. Не наш это кувшин, не семьи Симэнь. Стали бы мы закапывать ценности там, где и люди умирали, и бомбы взрывались? Там, у Лотосовой заводи, безвинно погибших духов тьма-тьмущая. И в деревне мы не единственная богатая семья, с какой стати только к нам цепляться?
Ну нет больше сил терпеть, невыносимо слышать плач жены, от ее рыданий я и страдал, и испытывал угрызения совести – как жаль, что не относился к ней по-доброму!.. С появлением в доме Инчунь и У Цюсян я ни разу не делил с ней постель, и она, тридцатилетняя женщина, ночь за ночью проводила в одиночестве, читая сутры и колотя в деревянную рыбу[62] Деревянная рыба – у буддистов деревянное било в форме рыбы для отбивания такта при чтении молитв. моей матери – бам, бам, бам, бам… Привязанный веревкой за столбик, я резко вскинул голову. Взбрыкнул задними ногами, отчего взлетела в воздух старая корзина. Стал мотать головой, раскачиваться, из горла вместе с ревом вырывалось разгоряченное дыхание. Наконец веревка ослабла. Свобода! Через полураскрытые воротца навеса я рванулся во двор.
– Папа, мама, наш ослик убежал! – воскликнул писавший у стены Цзиньлун.
Я сделал несколько кругов по двору, пробуя подкованные копыта. Они звонко цокали, разлетались искры. Мой округлый круп поблескивал при свете луны. Выбежал Лань Лянь, из усадьбы повыскакивали другие ополченцы. Дверь в дом распахнута настежь, на полдвора вместе со светом луны разливался свет свечей. Я скакнул к абрикосу, лягнул глазурованный кувшин, и он разлетелся на куски. Осколки взлетели аж до верхушки дерева и со звоном посыпались на черепицу крыши. Из усадьбы бегом показался Хуан Тун, а из восточной пристройки выскочила У Цюсян. Ополченцы передергивали затворы винтовок, но их я не боялся. Я знал: убивать людей они мастера, а вот осла не убьют никогда. Осел – скотина бессловесная, людских дел не понимает, застрелишь осла – сам скотиной и станешь. На мою веревку наступил Хуан Тун. Я мотнул головой, и он грохнулся на землю. Веревка развернулась и, как кнутом, хлестнула по лицу У Цюсян. Ее жалобный вопль порадовал. Ух, забрался бы на тебя, шлюха с черной душонкой! Но я сиганул у нее над головой. Народ пытался окружить меня, но я уже несся ко входу в усадьбу. Это я, Симэнь Нао, я вернулся! Хочу посидеть в своем кресле, выкурить кальян, опрокинуть ляна четыре эрготоу[63] Эрготоу – крепкая гаоляновая водка двойной выгонки. из маленького чайничка и закусить жареным цыпленком. В доме показалось ужасно тесно, стук копыт отдавался гулким эхом. В комнате царил разгром, пол усеян черепками посуды, мебель валяется кверху ножками или на боку… Передо мной возникла широкая и плоская желтоватая физиономия Ян Гуйсян: я прижал ее к стене, и от ее визга даже глаза защипало. Взгляд упал на урожденную Бай, скорчившуюся на зеленоватых плитках пола, и в душевном смятении я позабыл о своем ослином обличье. Хотел заключить ее в объятия, но вдруг оказалось, что она лежит у меня между ног без сознания. Хотел поцеловать, но увидел, что голова у нее в крови. Ослам и людям не любить друг друга, прощай, дражайшая супруга. Но когда я собрался с достоинством выйти в коридор, из-за двери метнулась черная тень и обхватила меня за шею. Твердые, как когти, лапищи ухватили за уши и за уздечку. От жгучей боли я невольно опустил голову. На шее у меня повис, как летучая мышь-кровосос, мой заклятый враг, деревенский староста Хун Тайюэ. В бытность человеком я, Симэнь Нао, никогда не сражался с тобой – неужто, став ослом, потерплю поражение? При этой мысли внутри все вскипело; превозмогая боль, я поднял голову и метнулся к двери. Похоже, этот паразитический нарост содрало с меня косяком, и Хун Тайюэ остался за дверью.
Когда я с ревом вылетел во двор, несколько человек уже кое-как закрыли ворота на засов. Сердце мое безгранично выросло, в пространстве дворика стало невыносимо тесно – я носился по нему как сумасшедший, и народ разбегался врассыпную.
– Он Бай за голову укусил, ослина этот, старосте руку сломал! – крикнула Ян Гуйсян.
– Стреляйте же, пристрелите его! – завопил кто-то.
Ополченцы заклацали затворами, ко мне бросились Лань Лянь с Инчунь. Я разбежался, собрав все силы, и устремился к провалу в высоченной стене, где ее размыли сильные летние дожди. Там я скакнул вверх, выбросил вперед ноги, вытянулся всем телом и перемахнул через нее.
Старики в Симэньтунь до сих пор рассказывают об осле Лань Ляня, который умел перелетать через стены. Ну и, конечно, еще более красочно это описывается в рассказах паршивца Мо Яня.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления