– Ты уже сделал домашнее задание?
– Нет, – отвечает Роджер, пряча книгу под стол, пока мама не заметила. Ей нравится, что он много читает. Ей нравится, что он умный. Он не раз слышал, как мама хвасталась перед подругами своим «маленьким профессором», говоря, что «однажды он изменит мир, вот увидите». Но ей не нравится, если он читает, когда у него еще не сделана домашка, и в последнее время – после нескольких неприятных разговоров с его учительницей – она начала конфисковывать у него книги всякий раз, когда ей кажется, что ради чтения он отлынивает от других занятий.
На самом деле так оно и есть. Эти упражнения он должен был закончить еще час назад. Но в книге как раз было интересное место (в книгах каждое место – интересное), и казалось, что прочитать еще чуть-чуть важнее, чем перемножать дурацкие числа. В отличие от слов, числа в нем не нуждаются. Словам нужно придавать смысл, слова сами по себе ничего не значат – нужен тот, кто их понимает. Числа просто есть. В их мире он неуместен. «Неуместный» – одно из его новых любимых слов.
Роджеру Миддлтону семь лет, и он так влюблен в язык, что в его мире не остается места ничему другому. Он не занимается спортом, не ходит в поисках приключений в ближайший лес; он не мечтает о собаке и не хочет провести выходные в гостях у друзей. Он хочет только читать, вслушиваться, углублять понимание слогов, образующих окружающую его вселенную.
(Мама могла бы поступать гораздо строже. Она забирает у него книги, только когда видит, что он небрежно относится, например, к домашней по математике, но всегда возвращает их обратно, и она никогда не говорила ему: «Тебе это слишком рано». Наоборот, она обеспечивает его книгами в огромных количествах, находит все, что он просит, и, похоже, бесконечно рада видеть, как быстро он учится. Она даже подарила ему несколько книг на других языках, например на испанском, немецком и кантонском, и так смеется, когда он читает ей что-нибудь оттуда! Даже если не понимает ни слова – все равно смеется. Поэтому он уверен, что она им гордится. Наверняка гордится.)
Он смотрит на нее с надеждой и улыбается, и она тает. Это всегда срабатывает.
– Так и быть, мистер, – говорит она, усмехнувшись. – Вернусь через пятнадцать минут. У тебя должно быть сделано не меньше половины упражнений, иначе останешься без книг на два дня. Книги, которые ты прячешь в комоде, заберу тоже.
От такой ужасной перспективы Роджер судорожно вздыхает.
– Да, мэм, – говорит он и ради сохранения своих читательских привилегий принимается за тяжелую работу: склоняется над заданием и карябает ответы карандашом.
Десять минут спустя короткий всплеск продуктивности сходит на нет, и Роджер, уставившись на море чисел и математических знаков, снова размышляет, стоит ли рискнуть и достать из-под стола спрятанную книгу.
– Ответ – шестнадцать, – произносит девчоночий голос.
Нельзя сказать, что голос доносится по воздуху; кажется, будто он исходит из того самого места, где сейчас находится сам Роджер. И это не один из тех голосов, которые порой возникают у него в голове, когда он представляет себя знаменитым писателем, работающим над новой книгой, или прославленным учителем, объясняющим восторженной аудитории определение недавно появившегося слова. Это новый голос, голос извне, и точно не изобретение его собственного воображения.
Роджер напрягается. Голоса из ниоткуда не сулят ничего хорошего. Если ты умный и тихий, ты иногда слышишь, как мама хвастается твоей гениальностью перед подругами. А еще – как учителя говорят ей, что их очень беспокоит, что ты не играешь с другими детьми и предпочитаешь общаться не с людьми, а с книгами. Что, возможно, с тобой что-то… не так. Все это произносится шепотом и только тогда, когда они думают, что он их не слышит, но он слышит.
Он не хочет, чтобы с ним что-то было не так. Поэтому он ничего не говорит. Большинство людей просто уходит, если с ними не разговаривать.
Девочка раздраженно фыркает.
– Ты меня слышишь? Говорю же, шестнадцать, балда. Впиши ответ.
Роджер автоматически повинуется. Ответ возле восьмерки и двойки с маленьким «х» между ними, что означает умножение, выглядит правильным. Но Роджер по-прежнему молчит.
– Я могу за тебя сделать и остальное. Если хочешь.
– Правда? – Он зажимает рот рукой и встревоженно озирается: вдруг мама незаметно прокралась в комнату и услышала, что он разговаривает с пустотой. Понизив голос, он тихонько повторяет: – Правда?
– Конечно. Мне скучно. Можно?
– Ну ладно.
Она сыплет ответами так быстро, что он едва успевает их записывать; порой она опережает его на три-четыре примера, и ей приходится возвращаться. Она ничего не объясняет. Сейчас он не учится: он просто заполняет поля, словно дает ей возможность почесать странную болячку, которая страшно зудит, пока не сделаешь чужую домашнюю работу по математике. И вот они уже закончили, все до последнего примера, включая четыре дополнительных задания со звездочкой в самом низу листа, на которые он раньше даже не смотрел, – и он кладет карандаш и окидывает взглядом графитовые символы, покрывающие страницу.
– Вау!
– Чего? Это же самые простые примеры. Скукота. Лучше бы позанимались матанализом.
Роджер не выдерживает.
– Ты вообще кто? – спрашивает он. – Это какой-то фокус?
– Нет, глупенький, это математика. Математика – не фокус. В математике нет места фокусам. Да, порой возникают сложности, но у любой задачи всегда есть решение. Не то что на этой дурацкой литературе. – В голосе слышится досада. – Лягушки не носят одежду и не водят машину, а если тебя засосет торнадо, то ты станешь трупом и точно не окажешься в не пойми какой стране, а дорога не может быть невероятной. Все это куча тупой лжи для кучи тупых лжецов, но нас все равно заставляют ее учить. Это несправедливо.
Вот в этом-то Роджер разбирается.
– Это не ложь, – говорит он торжественно. – Это метафора, – он произносит это слово с ударением на «о»: «Метафóра». Но никто из них не замечает оплошности. (Много лет спустя, когда одним из его величайших страхов станет страх ошибиться в произношении, он вспомнит этот момент и поморщится, удивляясь, как они вообще смогли подружиться, если он начал знакомство с исковерканного слова.) – Это когда мы используем что-то невзаправдашнее, чтобы говорить о том, что есть на самом деле.
– Если что-то не истина, значит, это ложь.
– Не всегда. – У него не хватает словарного запаса, чтобы объяснить, почему это так: он просто знает, что это так, что иногда вещи служат символами для идей, и с их помощью эти идеи становятся чем-то бóльшим, что иногда неправда – это самая что ни на есть истина. – Я все еще не знаю, кто ты.
– Доджер Чезвич, – чопорно отвечает она. Ему знаком этот тон. Он не раз слышал его из своих собственных уст: так звучит голос самого умного ребенка в школе, когда ему задают бессмысленные вопросы. – Мы рифмуемся. Ро-джер и До-джер.
Роджер так и застывает. Откуда она знает, как его зовут? Она не может знать, как его зовут, разве только она правда внутри его головы, но если она внутри его головы, то с ним что-то не так. А он не хочет, чтобы с ним что-то было не так.
Но она продолжает говорить, поток слов не иссякает, и Роджер с легкостью успокаивается. Она существует на самом деле. Точно существует. Сам он ни за что не смог бы ее вообразить.
– Может быть, из-за того, что мы рифмуемся, я и могу делать твою домашку. Может быть, так у всех детей с именами в рифму. У тебя есть еще?
– Имена?
– Нет, балда. Еще задания.
– Нет, на сегодня все, – говорит он и с тихой радостью обнаруживает, что говорит правду: на пару с голосом в голове они полностью закончили рабочий лист. Более того, все сделано его рукой, поэтому почерк тоже его. Он хмурится. – Получается, я списал?
– Нет.
– Откуда ты знаешь?
– Потому что я часто спорю с учителями о том, списываю я или нет, и они ни разу не говорили: «Если голос у тебя в голове диктует тебе ответы – это списывание». Поэтому ты не списал.
Этот ответ лишь порождает новые вопросы. У Роджера возникает стойкое ощущение, будто он убегает от настигающей его лавины. Девочка Доджер в его голове – девочка, которой не существует на самом деле, просто не может существовать: голоса в голове не существуют на самом деле – слишком утомляет его и вряд ли годится на роль хорошего воображаемого друга.
– Мне кажется, нам не следует этого делать.
– Да брось. Мне скучно. – В голосе сквозит раздражение. – Эта идиотка Джессика Нельсон на перемене запустила мне в лицо красным мячом, и теперь я должна сидеть в кабинете медсестры, пока мама не заберет меня домой. Я пропускаю математику и танцы, и я осталась без пудинга.
Все это совершенно не согласуется с представлениями Роджера о воображаемых друзьях. Также это не согласуется с тем, что ему доводилось читать о людях, которые слышат голоса. Но ее голос звучит так… так горько, и она помогла ему с домашкой. Поэтому он берет карандаш и чистый лист и говорит:
– Давай я поучу тебя метафорам.
Немного погодя мама, заглянув проверить Роджера, видит, что он, склонившись над бумажным листом, что-то пишет и бормочет себе под нос. Рядом с ним она замечает заполненный рабочий лист и улыбается. Может быть, в конце концов он научится делать то, что ему говорят.
Секунда за секундой в комнату прокрадывается полночь. Роджер сладко спит – ему снятся поезда, плюшевые мишки и таинственно скрипящая дверь кладовки, – как вдруг кто-то трогает его за плечо. Он резко подскакивает и таращит глаза в поисках непрошеного гостя.
Но никого нет.
– О, супер, – говорит знакомый голос. – Ты проснулся. Мне было скучно.
– Кто тут? – Он ошарашенно озирается.
Она вздыхает.
– Ку-ку, это Доджер. Почему в качестве воображаемого друга мне достался тупой мальчик, который не любит математику? Я бы хотела кого-нибудь поинтереснее. Например, слона.
Роджер снова откидывается на подушки и хмуро глядит в потолок. Он проспал около трех часов: светящиеся звезды на потолке уже потускнели. Несколько штук еще светятся, но слабо, будто он глядит на них через толщу воды.
– Я не слон.
– Я знаю. Почему ты спишь?
– Потому что уже полночь.
– Неправда. Сейчас только девять. Папа говорит, что мне надо ложиться спать, иначе я по утрам не в духе. – По голосу Доджер понятно, что это соображение мало ее заботит. – Я не виновата, что просыпаюсь раньше, чем он выпьет свой кофе. Чем занимаешься?
– Сплю, – шипит Роджер. – Я не твой воображаемый друг. Мне завтра рано вставать.
– Мне тоже. И ты точно мой воображаемый друг.
– Это почему?
– Потому что если нет, значит, я разговариваю сама с собой.
В ее голосе звучат знакомые нотки: страх. Она боится того, что это значит – когда человек разговаривает сам с собой. Роджер немного смягчается. Все это не имеет никакого смысла, но, быть может, это не так уж и плохо. Может, даже хорошо: будет с кем пообщаться.
– Как у тебя получается со мной разговаривать?
– Понятия не имею. – Он чувствует, как она пожимает плечами. – Я закрываю глаза, а там ты. Как будто снимаю телефонную трубку. Еще я могу видеть твоими глазами, если постараюсь. Как с математикой. У тебя есть что-нибудь еще?
– Нет. Погоди.
Он встает с кровати. Ноги будто ватные. Разум бодрствует, потому что Доджер не умолкает ни на секунду, но тело не желает просыпаться. Убедившись, что твердо стоит на ногах и может идти, Роджер, шаркая, выходит из комнаты в коридор. Кажется, что дом погружен в тишину, хотя на самом деле внизу на кухне, не переставая, тикают часы; ветка скребет по стеклу в прихожей; ветер свистит, задувая в карнизы. На всем лежит печать сна, и все вокруг кажется странным и непривычным, будто из другого мира.
(Смутно понимая, что то, что с ним происходит, должно казаться невозможным, он осознает, что сейчас для этого самое подходящее время. Два года назад он воспринял бы голоса в голове, помогающие сделать домашнюю работу, как нечто совершенно естественное, и разболтал бы о них всем и каждому, пребывая в блаженном неведении, что о некоторых вещах лучше помалкивать. Через два года, услышав в голове чужой голос, он бы подумал, что сходит с ума, и расшибся бы в лепешку, стараясь от него избавиться. А сейчас – самое подходящее время. Единственная точка на его личной ленте времени, когда подобный контакт может быть установлен безопасно и без психической травмы. Он не знает, откуда он это знает, он просто уверен, что плюс-минус два года – и все было бы совсем по-другому, но ему всего семь, и он принимает свое умозаключение, не задумываясь.)
Дверь в спальню родителей закрыта. Не спит только он. Ну и, конечно, Доджер – хотя она, наверное, не в счет? Она в другом доме, совсем в другом месте. Если вообще существует.
Он проводит рукой по стене, нащупывая знакомые потертости на обоях. Его пальцы прочерчивали их вечер за вечером. Когда он был маленьким, чтобы достать до обоев, приходилось тянуться, и он касался их на уровне ушей. Потом он стал выше, и рука опустилась до уровня плеч. Теперь, чтобы провести пальцами по тому же месту, нужно поднять руку чуть выше пояса. Иногда по утрам, когда он смотрит на эту вытертую полоску на обоях, он думает о том, что будет дальше: что скоро ему придется наклоняться. Что каждый день он понемногу растет, и ничто не вечно.
Большинство знакомых ему детей изо всех сил мчатся навстречу взрослой жизни, вытянув перед собой руки, пытаясь ухватить неизвестное будущее. Роджер хотел бы знать рецепт, как ему упереться пятками и задержаться в настоящем. Хотя бы ненадолго, чтобы лучше понять, что ждет его впереди.
Он нащупывает дверь в ванную, тихонько открывает ее и так же тихо закрывает за собой. Он слышит в своей голове сопение Доджер, быстрые взволнованные вдохи-выдохи девочки, которая понятия не имеет, что происходит, но не боится это выяснить. Она-то не станет медлить, он в этом уверен, наоборот, еще быстрее помчится к золотой финишной черте, к тому моменту, где заканчивается детство и начинается взрослая жизнь – страна под названием «все-что-хочешь».
– Закрой глаза, – говорит он, сам крепко зажмуривается и включает свет. Он настолько яркий, что ударяет по глазам даже сквозь сомкнутые веки. Роджер ждет, пока боль отступит, осторожно открывает глаза и поворачивается к зеркалу.
Роджер Миддлтон – худой и высокий для своего возраста мальчик с копной слишком длинных каштановых волос, которые не желают лежать аккуратно, сколько бы мама ни просила их расчесать. Он бледен – и потому, что редко бывает на улице, и потому, что всякий раз, стоит ему только приблизиться к двери, его обмазывают солнцезащитным кремом. Иногда он думает, не обгореть ли ему просто ради опыта. У него правильные черты лица, симметричные, самые обыкновенные. Это мальчик, который может слиться с любой толпой, если правильно оденется и будет вести себя нужным образом.
У него серые глаза, и чем дольше он на себя смотрит, тем больше они округляются – помимо его воли. И еще он чувствует, как его захватывает удивление Доджер. То, что казалось – по крайней мере, ему – таким логичным шагом, изумляет ее.
– Это ты? – спрашивает она.
В зеркале отражается все, что находится у него за спиной, и теперь он точно знает, что Доджер там нет; он в ванной один, и на нем пижама со шмеледведем и дыркой на правом рукаве. Его губы не двигаются. По крайней мере, пока он молчит.
– Да, это я, – подтверждает он. – Это я. А ты где?
– Я в постели. Родители еще не спят. Они заметят, если я встану. – В ее голосе неподдельное сожаление, похоже, ей не терпится повторить этот трюк для него. – У тебя глаза как у меня. Где ты живешь?
– В Кембридже. – Он не собирается называть свой адрес чужому, незнакомому человеку, но город – не адрес, да и может ли голос в голове действительно считаться чужим? Если ее не существует, это не считается, а если существует (хотя это невозможно; она – просто очень яркий сон, другого и быть не может), то ей не удастся найти его дом только по названию города. – А ты где?
– В Пало-Альто. – Должно быть, ее родители не сильно старались научить ее опасаться чужих людей, потому что она беззаботно продолжает: – Это в Калифорнии. Вот почему у тебя сильно позже, чем здесь. Кембридж – это же в Массачусетсе? Ты очень далеко. Совсем в другом часовом поясе.
– Что такое часовой пояс?
Он слышит, как она оживилась.
– Ты когда-нибудь ронял апельсин в бассейн?
– Чего?
– Он не погружается в воду сразу целиком. Без разницы, с какой силой ты его бросишь, все равно какая-то часть окажется в воде быстрее, чем другая. – Она говорит предельно по сути. Похоже, все на свете можно объяснить с помощью цитрусовых. – Свет – как вода, а Земля – как апельсин. День не наступает во всем мире одновременно. Поэтому между местом, где живешь ты, и местом, где живу я, существует разница во времени. А иначе кому-то пришлось бы вставать посреди ночи и притворяться, будто уже утро, а это вряд ли у них получилось бы.
В этот самый момент Роджер со всей ясностью понимает две вещи: Доджер существует и он хочет, чтобы она стала его другом. Он ухмыляется, и его отражение бодро, несмотря на поздний час, ухмыляется ему в ответ детской беззубой улыбкой.
– Это была почти метафора.
– Что? – ужасается Доджер. Он не знает, как она выглядит, но представляет выражение ее лица – обеспокоенное и очень сердитое, под стать голосу. – Неправда! Возьми свои слова обратно!
– Но это так. Земля – не апельсин, и нельзя бросить планету в бассейн. Ты придумала метафору. И это вовсе не ложь.
– Я… Ты… это… – Она замолкает, несколько секунд возмущенно пыхтит и наконец выдает: – Ты меня разыграл!
Роджер не может ничего с собой поделать. Он смеется, хоть и понимает, что смех может разбудить родителей. Но оно того стоит.
– Ты придумала метафору! Сама придумала метафору!
– Зачем я вообще с тобой разговариваю. Иди спать.
И сразу после этого ощущение, что он в ванной не один, исчезает; теперь он просто смеющийся мальчик в пижаме наедине со своим отражением. Он перестает смеяться. Улыбка гаснет.
– Доджер?
Нет ответа.
– Да брось. Я же просто дурачился.
Ответа все еще нет. Затем приходит мама, сонная и раздраженная, и ведет его обратно в спальню, и он послушно идет за ней, слишком растерянный, чтобы сопротивляться.
Утром он встанет, оденется и пойдет в школу. Сдаст домашнюю работу, включая заполненный рабочий лист по математике. Впервые с тех пор, как они закончили со сложением и вычитанием, он получит высшую отметку. Но все это в будущем, по ту сторону ночного океана, тихо проплывающего мимо. Здесь и сейчас Роджер Миддлтон спит.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления