Онлайн чтение книги Приключения Джона Девиса
26 XXVI

На другой день досадная дверь была отперта и, когда позвали завтракать, я прошел через комнаты Константина и Фортуната. Прежде всего поразили меня гусли, звуки которых я накануне слышал; они висели на стене между ятаганами и пистолетами. Я спросил Фортуната с самым равнодушным видом, разве он играет на гуслях; он отвечал, что этот инструмент для греков то же, что гитара для испанца, что всякий более или менее играет на них, по крайней мере, умеет аккомпанировать себе. Я хорошо знаю музыку, а на гуслях играют почти так же, как на виоле или мандолине; я снял инструмент со стены и сделал несколько аккордов. Страстные к музыке, как все народы первоначальные или перешедшие от образованности к варварству, Фортунат и Константин слушали меня с восторгом; я сам находил странное, неизъяснимое удовольствие в игре на инструменте, который накануне утешал меня такими сладостными звуками; мне казалось, что в нем еще осталась частичка вчерашней мелодии и что ее-то я и пробуждаю. Рука моя дотрагивалась до тех же самых струн, которые говорили под другою рукою, и после нескольких попыток я вспомнил песню, которую вчера слышал так, что мог бы спеть ее, разумеется, без слов, с начала до конца. Но это значило бы донести самому на себя; нечего было делать, я затаил эту песню в душе и вместо того запел Pria che spunti Чимарозы.

Константин и Фортунат были в восторге потому ли, что пение мое отличалось мелодиею, не известною этим неученым любителям музыки, или что восторженное состояние ума моего придало особенную выразительность голосу; и я заметил, что восхищались мной не одни мои видимые слушатели, потому что решетка павильона шевелилась. После завтрака я просил позволения унести гусли в свою комнату, и Константин охотно на это согласился. Разумеется, я не стал тотчас играть на них; это значило бы возбудить подозрение моих хозяев, и они, под каким-нибудь предлогом или даже совсем без предлога, перевели бы меня в другую часть дома. Таким образом, я лишился бы единственной возможности удовлетворить желание, которое могло почесться еще только любопытством, но уже занимало меня, как чувство более нежное. Я решился снова погулять по острову, и как в этом отношении Константин предоставил мне совершенную свободу, то я сошел вниз и велел оседлать себе лошадь.

В этот раз мне привели другую лошадь, легче и красивее прежней. Я тотчас, не знаю почему, догадался, что это лошадь хорошенькой ручки. Не зная имени девушки, которая загоняла горлиц, я называл ее хорошенькою ручкою, потому что думал только о ней и даже не вспоминал о другой женщине, которую вместе с нею видел. Сначала я было стал обходиться с хорошенькой лошадкой очень снисходительно из уважения к хорошенькой хозяйке. Но лошадь, видно, приняла мою вежливость за неопытность, и я принужден был убедить ее хлыстиком и шпорами, что она грубо ошибается. Впрочем, когда я раза два-три объехал вокруг двора, она образумилась и доказала мне это своею совершенною послушностью, которая могла проистекать только из полного убеждения в моем искусстве.

В этот раз я не взял ни конвоя, ни проводника. Выехав из ворот, я предоставил Претли (так назвал я эту лошадку) идти куда ей угодно, в надежде, что она привезет меня куда-нибудь, где часто бывает ее госпожа. Претли тотчас пошла в гору по тропинке, которая вывела нас в долину, где с шумом катился поток, осененный гранатовыми деревьями и олеандрами. Бока долины были покрыты тутовыми и померанцевыми деревьями и диким виноградом, а по сторонам дороги росло прелестное полудеревце, которое древние ботаники называют альхаги; я думал прежде, что его нигде нет, кроме как в Персии. Что касается до скал, которые местами выставляли свои голые вершины из этой массы зелени, то они принадлежали к самым красивым геологическим породам: тут были блестящий слюдянистый сланец, белый и розовый полевой шпат, зеленый амфиболит и прекрасные образчики эвфотида. Все это пересекалось жилками железной руды, вероятно, такой же, какую древние добывали на Спросе и в Гиаре. Эта дорога вела в грот, вырытый природою и испещренный мхами и травами. Дойдя до грота, Претли остановилась, из чего я и заключил, что хозяйка ее часто тут бывает. Я соскочил с лошади и хотел привязать ее к дереву; но она начала рваться, и я догадался, что избалованная Претли привыкла в таких случаях пастись на свободе. Я разнуздал ее и вошел в грот. Там лежала забытая книга «I Sepolcri» Уго-Фосколо.

Я не могу выразить, как обрадовала меня такая находка. Эта книга, которая только что вышла в Венеции, без сомнения, принадлежала моей соседке; значит, она знает по-итальянски, и, следовательно, когда мы увидимся с нею, если только мы когда-нибудь увидимся, у нас будет общий язык, на котором мы можем разговаривать. Впрочем, «I Sepolcri» была и для грека книгою национальною, потому что автор родился в Корфу, и сетования его о памятниках могли относиться к унижению Греции точно так же, как и к падению Италии.

Я пробыл с час в этом гроте, то прочитывая несколько стихов вдохновенного поэта, то любуясь на море, которое, подобно синему озеру, было испещрено белыми парусами, то посматривая на пастуха, который, опершись на суковатую палку, рисовался, как идиллический пастушок, и наблюдал за своим стадом, бродившим по противоположному склону горы. Но что бы ни привлекло мои взоры, на чем бы ни останавливалась моя мысль, а сердце мое все влеклось к хорошенькой ручке, которая выставлялась из-под решетки и загоняла горлиц.

Наконец я спрятал книгу за пазуху и свистнул, чтобы позвать Претли, как делал конюх. Как будто из благодарности за доверенность, которую я оказал ей, она тотчас подбежала и протянула голову, чтобы я взнуздал ее. Часа через два она уже была в своем стойле, а я у окна, где провел целый день, за исключением только времени обеда, который показался мне ужасно длинным; но жестокая соседка ни малейшим знаком не обличала своего существования.

Вечером я услышал в комнате Фортуната те же звуки, как накануне. За несколько минут перед тем я с досады отошел от окна и сел читать; и, видно, соседки мои в это время перешли через двор. Я снова возвратился на свое место с намерением непременно дождаться их. И точно, они в то же самое время, как вчера, прошли в павильон, по-прежнему закутанные и таинственные; только мне показалось, что одна из них, поменьше ростом, два раза оглянулась в мою сторону.

На другой день я отправился в деревню, которую видел только однажды, когда мы прибыли на остров. Я вошел в лавку и, чтобы придать купцу словоохотливости, купил у него небольшой кусок шелковой материи. Он говорил по-франкски, то есть на испорченном итальянском наречии, и потому мы друг друга кое-как понимали. Я спросил его, кто живет у Константина в павильоне. Он сказал — его дочери. Я спросил, как их зовут: старшую Стефаной, а младшую Фатиницей; старшая повыше, младшая поменьше. Следственно, это Фатиница два раза на меня оглядывалась. Это меня обрадовало; в имени Фатиницы было что-то странное и милое, и мне весело было повторять его.

Купец прибавил, что одна из дочерей выходит замуж; я с беспокойством спросил, которая; но он больше ничего не мог сказать мне; знал только, что жених — сын богатого купца, торгующего шелковыми товарами, и что его зовут Христо Панайоти. Он не знал, на которой из сестер Панайоти женится, да и сам жених, вероятно, тоже. Я просил его объяснить мне это незнание, довольно странное в женихе, до которого дело близко касается, и купец рассказал мне, что греки, так же как турки, почти никогда не видят невест своих до самой свадьбы Они обыкновенно полагаются в выборе невесты на старух, которые видели ее в доме родителей или в бане и ручаются за ее красоту и доброе поведение. Христо Панайоти поступил точно так же и, зная, что у Константина две хорошенькие дочери, просил руки одной из них, предоставив отцу выдать любую: это ему было все равно, потому что он ни той, ни другой не видел.

Это меня нисколько не успокоило. Ведь могло случиться, что Константин вздумает выдать замуж младшую дочь прежде старшей, потому что права первородства на Востоке совсем не уважаются; а я чувствовал, — хотя это и странно, — что был бы в отчаянии, если бы Фатиница вышла замуж. Это, конечно, может показаться сумасбродством, потому что я тоже никогда не видывал ее в лицо, а она даже, может быть, не знала, что я существую на свете. Однако же это сущая правда: я чувствовал ревность, как будто точно был влюблен.

Больше мне не о чем было спрашивать; я расплатился и вышел. Хорошенькая девочка лет двенадцати или четырнадцати, которая долго любовалась на сокровища, разложенные в магазине, пошла за мною; с алчным желанием, с простодушным удивлением она посматривала на шелковую материю, которую я нес в руках, и твердила на франкском наречии: Bella, bella, bellissima. Мне вздумалось осчастливить бедняжку. Я не знал, что мне делать со своей покупкой, и спросил девочку, не хочет ли она взять ее. Она улыбнулась и с сомнительным видом покачала головою. Я положил материю к ней на руки и пошел к дому Константина. Отойдя уже довольно далеко, я остановился и увидел, что девочка все еще стоит на том же месте вне себя от удивления, не веря глазам своим.

В этот вечер я уже не слыхал гуслей. Фортунат до того поправился, что мог сойти вниз; и потому уже не Стефана и Фатиница пришли к брату, а Константин и Фортунат пошли к ним. Я видел, как они прошли через двор, и догадался, что с тех пор буду лишен и последнего счастья, не увижу даже и покрывала моих хорошеньких соседок. Ясно было, что они выходили, против обыкновения греческих женщин, из своего гинекея только потому, что Фортунат не мог быть у них; но как теперь он выздоровел, то им и не было никакой причины нарушать таким образом принятые обычаи, особенно когда у них в доме живет чужой.

На другой день не было ничего нового. Я с утра до ночи стоял у окна и не видел никого, кроме голубей, которые летали по двору. Я посыпал крошек на окно. Заметив мое доброе намерение, горлицы сели на под оконницу; но когда я хотел взять их, они спорхнули и уже назад не прилетели, как я их ни заманивал.

В следующие дни тоже не было никаких происшествий. Константин и Фортунат обходились со мною, один как с сыном, другой как с братом, но никогда не говорили о прочих членах своего семейства. Два или три раза был у них молодой человек, очень видный собою и в богатом, чрезвычайно живописном костюме. Я спросил, кто это, и мне сказали, что это Христо Панайоти.

Я истощил возможные средства, чтобы увидеть хоть кончик покрывала Фатиницы, но ни одно из них не удалось; ходил в деревню, чтобы опять поговорить с купцом, но он не знал ничего нового. Встретил я свою маленькую приятельницу; она гордо прохаживалась по улицам Кеа в платье, которое я подарил ей; я разменял гинею на венецианские цехины и дал ей два, чтобы довершить ее наряд. Она тотчас проткнула их и прицепила на висках и косах, которые висели по плечам ее. Потом я, по обыкновению, возвратился к своему окну, а окна Фатиницы все по-прежнему были завешены несносными решетками.

Я уже приходил в отчаяние, как однажды вечером Константин вошел в мою комнату и без дальних приготовлений сказал мне, что одна из дочерей его больна и что он на другой день поведет меня к ней. К счастью, в комнате было довольно темно, и он не мог заметить волнения, которое произвела во мне эта неожиданная весть. Сделав усилие, чтобы голос мой не дрожал, я отвечал, что всегда готов к его услугам, и сказал это тоном, в котором он, конечно, не разобрал ничего, кроме обыкновенного участия. Я спросил, не опасно ли больна дочь его, но он отвечал, что она только чувствует себя немножко нездоровою.

Я во всю ночь глаз не смыкал; раз двадцать вставал с дивана и подходил к окну посмотреть, не рассветает ли, и двадцать раз снова укладывался на диван; напрасно стараясь утишить свое волнение и заснуть. Наконец первые лучи солнца пробрались сквозь, решетку; давно желанный день наступил.

Я начал одеваться. Гардероб мой был не богат: только две пары платья, которые я купил в Стамбуле. Я достал народное: ливанский костюм из лилового сукна с серебряными вышивками. Я не знал, что, мне надеть на голову, тюрбан из белой кисеи, который обхватывает все лицо, проходя под подбородком, или красную шапочку с длинною шелковою кистью, но как у меня были довольно красивые светло-русые волосы, которые сами собою вились, то я решился надеть шапочку. Надобно, однако же, признаться, что я принял это важное решение после довольно продолжительного размышления, которое сделало бы честь любой кокетке. В восемь часов пришел за мною Константин. Я прождал его ровно три часа.

Я пошел за ним; лицо мое было спокойно, а сердце хотело выпрыгнуть из груди. Мы спустились с лестницы, от которой ключ был у хозяина, и я очутился на дворе, куда так часто с жадностью погружался взорами. Когда мы вошли в павильон, я чувствовал, что колени мои подгибались. В эту минуту Константин оглянулся на меня; боясь, чтобы он не заметил моего волнения, я собрался с силами и пошел за ним по лестнице, покрытой турецким ковром, в который ноги уходили как будто в мох. Уже на лестнице воздух был наполнен теплым благоуханием розы и бензоя.

Мы вошли в первую комнату, и Константин оставил меня тут на минуту одного. Она была убрана совершенно по-турецки: потолок резной, расписанный самыми яркими красками в византийском вкусе. Па белым стенам вились прихотливые арабески из цветов, рыб, киосков, птиц, бабочек, плодов; все это было с большим вкусом переплетено и перемешано. Вокруг всей комнаты шел диван, покрытый лиловою шелковою материей с серебряными цветочками; в углах диванов лежали одна на другой подушки из той же материи. Посередине комнаты был круглый бассейн, и сквозь прозрачный покров свежей воды виднелись индийские и китайские рыбки с голубою и золотистою чешуей; по краям сидели голуби, сизые с розовым отливом, такие хорошенькие, что даже у Венеры на острове Пафосе или Цитере лучше этих, верно, не бывало. В углу, на треножнике древней формы, горели алоэ и жасминная эссенция; нежный пар их вылетал в открытое окно, и в комнате оставалось только легкое благоухание. Я подошел к окну; оно было прямо против моего, следственно, из-под этой самой решетки выставлялась обворожительная ручка, которая меня с ума свела.

В это время Константин возвратился, извиняясь, что так долго заставил меня прождать, и сваливая вину на женские капризы. Фатиница, которая прохворала три дня, решилась накануне прибегнуть ко мне, а теперь ни за что на свете не хотела принять меня; но, наконец, кое-как согласилась. Я поспешил воспользоваться позволением и, боясь, чтобы она опять не передумала, просил Константина вести меня: он пошел вперед, я за ним.

Не стану описывать второй комнаты; здесь только один предмет приковал к себе все мое внимание: сама больная, в которой я тотчас узнал Фатиницу. Она лежала на шелковых подушках, опустив головку на спинку дивана, как будто не в состоянии была ее поддерживать; я остановился у дверей, а отец подошел к ней и стал говорить по-гречески, так что я между тем мог на свободе рассмотреть ее.

На лице у нее, как всегда у женщин в Турции, была маленькая вуаль, уголком, как бывает у масок, унизанная внизу рубинами; на голове шапочка с цветами, вышитыми по золотому полю; сверху, вместо-обыкновенной шелковой кисти, висела кисть жемчужная. Волосы на висках были завиты по-английски и лежали на щеках, а сзади, заплетенные и покрытые маленькими золотыми монетами в виде чешуи, висели до самых колен. На шее у нее было ожерелье из венецианских секинов, соединенных между собою колечками; пониже ожерелья, которое не доходило до груди, а обвивалось вокруг одной шеи, был шелковый корсаж, который так плотно охватывал плечи и грудь, что нисколько не скрадывал обворожительных форм. Рукава этого корсажа, начиная с локтя, были разрезные и с одной стороны завязаны золотыми шнурками, а с другой застегнуты жемчужными запонками; сквозь отверстия рукавов виднелись круглые и белые руки с множеством браслетов, а потом и восхитительные ручки с ноготками, выкрашенными вишневым цветом; одна из этих миленьких ручек небрежно держала янтарный мундштук паргилэ; богатый кашемировый кушак, сзади повыше, спереди пониже, придерживался застежкою из драгоценных каменьев; а на впадине желудка сквозь тонкую газовую сорочку просвечивало розовое тело. Под кушаком были шальвары из индейской кисеи, широкие, все в складках; они оканчивались у щиколотки, а из-под них выставлялись обнаженные ножки, у которых ногти были выкрашены так же, как на руках; но когда я вошел, эти беленькие ножки скрылись, как испуганные маленькие лебеди прячутся под крылья матери.

Я в минуту рассмотрел все это и догадался, что она с намерением оделась так, чтобы открыть все, что не принуждена была прятать. Тут Константин знаками подозвал меня к себе. Видя, что я приближаюсь, Фатиница, как лань, вздохнула и сжалась; глаза ее, единственная часть лица, которую я мог видеть сквозь покрывало, приняли выражение беспокойного любопытства, которому выкрашенные черные веки придавали что-то дикое. Я однако же не остановился, но приближался медленно и почти с умоляющим видом.

— Что вы чувствуете? — сказал я по-итальянски. — Где у вас болит?

— Ничего не болит; я здорова, — отвечала она с живостью.

— Дурочка, — сказал Константин, — ты уже целую неделю жалуешься, ты стала совсем не та; все тебе надоедает, горлицы, гусли и даже наряды. Полно капризничать, моя милая; ты говорила, что у тебя голова тяжела.

— О, да, очень тяжела, — отвечала Фатиница, как будто вспомнив о своей болезни и опустив головку на спинку дивана.

— Дайте мне вашу ручку, — сказал я.

— Мою руку? Это зачем?

— Иначе я не могу угадать вашей болезни.

— Не дам, — отвечала Фатиница, спрятав руку.

Я оборотился к Константину, как бы призывая его на помощь.

— Не удивляйтесь, — сказал он, как будто боясь, чтобы я не обиделся затруднениями, которые делала больная, — наши девушки не принимают никогда других мужчин, кроме отца и братьев, со двора они ходят пешком или ездят верхом, но всегда под покрывалом и со множеством провожатых; и они привыкли к тому, что все встречные отворачиваются, пока они не проедут.

— Но я здесь не мужчина, а врач, — сказал я. — Когда вы будете здоровы, я, может быть, ни разу вас не увижу; а вам надобно выздороветь поскорее.

— Это отчего?

— Да ведь вы выходите замуж?

— О, нет, сестра моя, — отвечала Фатиница с живостью.

Я отдохнул, и сердце мое радостно забилось.

— Все равно, — сказал я, — вам надобно выздороветь поскорее, чтобы быть на сестрицыной свадьбе.

— Да я бы и сама рада поскорее выздороветь, — сказала она, вздыхая. — Но на что вам моя рука?

— Чтобы пощупать пульс.

— Нельзя ли сквозь рукав?

— Никак нельзя; сквозь шелковую материю биение пульса будет казаться гораздо слабее.

— Нужды нет, — сказала Фатиница, — потому что он очень сильно бьется.

Я улыбнулся.

— Послушайте, — сказал Константин, — нельзя ли сделать так, чтобы помирить вас?

— Как же это? Я готов на все.

— Нельзя ли вам пощупать пульс сквозь газ?

— Очень можно.

— Ну, так и прекрасно.

Константин подал мне газовое покрывало, которое лежало на диване вместе со многими другими вещами. Я подал его Фатинице; она обернула им свою руку, и, наконец, я кое-как взял ее.

Руки наши, коснувшись, сообщили одна другой странный трепет, так что трудно было бы сказать, у кого из нас больше лихорадка. Пульс Фатиницы бил сильно и неровно; но это могло происходить и не от болезни, а от душевного волнения. Я спросил, что она чувствует.

— Да батюшка говорил вам, у меня голова болит и мучит бессонница.

Эта же самая болезнь была уже несколько дней и у меня; но теперь мне меньше, чем когда-нибудь, хотелось выздороветь. Я оборотился к Константину.

— Ну, что же у нее?

— В Лондоне или в Париже, — отвечал я, улыбаясь, — я бы сказал, что это мигрень, и посоветовал бы больной ездить почаще в театр или отправиться на воды; но здесь этого нельзя, и я только посоветую вашей больной сколько можно рассеяться и выходить почаще на воздух. Что бы вам не прогуляться верхом? — прибавил я, обращаясь к Фатинице. — Вокруг горы святого Илии есть много прелестных долин и, между прочим, одна, в которой течет ручей и есть грот, где очень приятно читать и мечтать. Вы знаете эту долину?

— Да, я прежде всегда там гуляла.

— Отчего же нынче не гуляете?

— С тех пор как я воротился, — сказал Константин, — она совсем не выходит; все сидит взаперти.

— Так завтра я вам советую прогуляться.

Но предписать вместо лекарства прогулку значило бы унизить в их глазах медицину, и потому я велел Фатинице поставить ноги в воду как можно погорячее. Мне очень бы хотелось остаться подольше; но, чтобы не навлечь на себя подозрения слишком долгим посещением, я встал и раскланялся. Затворив дверь, я заметил, что занавес насупротив зашевелился; это была Стефана; вероятно, она не смела быть при моем посещении и теперь бежала, чтобы узнать, что было на консультации. Но что мне до Стефаны? Я думал только о Фатинице!

Константин проводил меня до самой моей комнаты и все старался извинить Фатиницу; а я, право, и не думал на нее сердиться. Эта робость, стыдливость, чуждая нашим западным женщинам, казалась мне совсем не недостатком, а новою прелестью. Это придало нашему первому свиданию такую странность, что я, кажется, во всю жизнь свою не забуду ни малейшей из его подробностей. И точно, теперь уже прошло лет двадцать пять с тех пор, как я первый раз вошел в ее комнату, но мне стоит только закрыть глаза, и я снова вижу, как она лежит на своих подушках, вижу ее золотую шапочку, ее длинные волосы, унизанные золотыми монетами, ожерелье, шелковый корсаж, кашемировый кушак, широкие вышитые шальвары и маленькие беленькие ножки и обворожительные ручки; мне кажется, что стоит только протянуть руки, чтобы обнять ее.


Читать далее

1 I 14.04.13
2 II 14.04.13
3 III 14.04.13
4 IV 14.04.13
5 V 14.04.13
6 VI 14.04.13
7 VII 14.04.13
8 VIII 14.04.13
9 IX 14.04.13
10 X 14.04.13
11 XI 14.04.13
12 XII 14.04.13
13 XIII 14.04.13
14 XIV 14.04.13
15 XV 14.04.13
16 XVI 14.04.13
17 XVII 14.04.13
18 XVIII 14.04.13
19 XIX 14.04.13
20 XX 14.04.13
21 XXI 14.04.13
22 XXII 14.04.13
23 XXIII 14.04.13
24 XXIV 14.04.13
25 XXV 14.04.13
26 XXVI 14.04.13
27 XXVII 14.04.13
28 XXVIII 14.04.13
29 XXIX 14.04.13
30 XXX 14.04.13
31 XXXI 14.04.13
32 XXXII 14.04.13
33 XXXIII 14.04.13
34 XXXIV 14.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть