Сесть кому-то на хвост было невозможно. Теперь они должны были сами платить за проезд, как и все остальные. На аванс из бюджета «Уэрхауз» они арендовали белый фургон и купили билет на паром – в Остенде, так как оказалось, что во Франции порты закрыты. Во время плавания на верхней палубе они исполнили небольшую пьесу из своего репертуара перед немногочисленными британцами и куда большим числом возвращавшихся домой французов.
Постановка называлась «Агент оранж» и представляла собой образец того, что они определяли как призрачный театр, – представление, в котором публика участвовала, сама того не зная. Вначале они сидели отдельно на скамейках или растворялись в толпе, занимаясь своими делами и делая вид, что не знают друг друга. Затем один за другим они представляли, что на их головы льется какая-то жидкость, чувствовали запах химикатов в воздухе, потом изображали симптомы болезни. Они хватались за животы и стонали, задыхались, дрожали, брызгали слюной, изрекали бессвязные фразы, говорили, что у них двоится в глазах, корчились, шатались, а затем будто бы в панике падали на землю и извивались у ног других пассажиров. На репетициях они отрабатывали реакции на все мыслимые попытки публики вмешаться. Они были готовы к любому виду вмешательства, включая акты насилия, хотя прежде они случались крайне редко. В идеале зрители должны были подражать группе, присоединяясь к ним на земле, корчась и крича, тем самым наполняя содержанием главную идею представления: от ужасов Вьетнама не застрахован никто. Но сейчас, на пароме зрители приняли их за клоунов; вместо того чтобы присоединиться к ним, они отошли на безопасное расстояние у перил, смеялись, хлопали или выкрикивали оскорбления. Для группы это не было провалом. Но и большим успехом не было.
Из Остенде они поехали в Брюссель и провели ночь в Свободном университете, занятом студентами. Половина группы спала в фургоне, а вторая – на полу открытого для посетителей общежития. Утром во дворе они исполнили вторую пьесу. Некоторые участники группы боялись, что карнавальная атмосфера в кампусе сделает представление невозможным. Они думали, что, когда вокруг толпились, пили, пели, скандировали и аплодировали столько людей, любая попытка поставить пьесу или передать сообщение, отличное от лозунга, потерпит неудачу. Но Ева с ними не соглашалась.
– Какого черта мы боимся? – сказала она, как основательница и одна из наиболее заметных участниц группы. – Немного беспорядка? Мы должны доверять друг другу, людям здесь, ситуации. Доверие – это революционное изменение.
После некоторых споров они сошлись на «Цитатнике» – в этой пьесе они не играли персонажей, но были самими собой, обычными людьми, проживающими реальный опыт. Они называли это представление «упражнением в подлинности», и в этих обстоятельствах оно казалось подходящим. Не меняя повседневной одежды, они разделились и разбрелись по двору. Поодиночке, ориентируясь на свои ощущения, подходили к людям: студентам, профессорам, обычной публике – неважно, – и сообщали им один факт о собственном опыте жизни под властью государства и денег.
– Я не могу прожить без зарплаты, – говорили они.
Или:
– Мне нельзя путешествовать без паспорта.
Или:
– Я ничего не могу сделать для Третьего мира.
Или что угодно, что приходило в голову, когда они отказывались от необходимости объяснять и прибегать к категории правильного и неправильного и вместо этого говорили правду о своем заточении в системе.
Так как Ева хорошо владела французским, а также потому, что она была едва ли не единственной женщиной в толпе мужчин, она обнаружила, что у нее есть преимущество. Она могла привлечь внимание мужчины, просто встав у него на пути, удержать это внимание непроизвольным обеспокоенным взглядом, а потом одной фразой убедить его не только в своем присутствии, но и в своем существовании. Так она инициировала множество ценных знакомств. Самым ценным из них было знакомство с пожилым мужчиной, к которому она подошла у библиотеки и плечи которого показались ей достаточно смелыми, чтобы их обнять. Она сказала ему:
– Я не знаю, как остановить войну.
В ответ мужчина, вероятно лектор, подвигал усами, словно в глубокой задумчивости, и после многозначительной паузы сказал:
– А мне следовало бы знать, мадемуазель, но я тоже не знаю. Мне жаль.
Глядя своими молодыми глазами в его старые глаза, она ощутила вспышку, возникающую, когда один человек вступает в глубокое общение с другим; услышав его ответ, она поняла, что, когда человек говорит просто и правдиво, он уже не чужак. Общение имеет власть, пока человек делает то, чего от него не ожидают.
Не у каждого члена группы был такой же многообещающий опыт. В какой-то момент Ева увидела, как ее бойфренд Альваро пристает к молодому студенту, крича ему в лицо по-английски:
– Ты что, не понимаешь, товарищ, не понимаешь?
Ева видела, как студент с силой оттолкнул Альваро и сказал ему отъебаться. Альваро забрался в фургон.
Когда группа собралась в машине, многие ее члены, подобно Альваро, были в подавленном состоянии. Один за другим они объявляли себя неспособными выступать в таких напряженных условиях. Оккупация, говорили они, была больше любого индивида и неподвластна никакой группе; она поглощала все, что бы они ни делали.
Слушая их, Ева поняла, что причина их несчастья в том, что они стремились к немедленному признанию.
– Имейте терпение, – сказала она, – наше путешествие только началось. Мы чувствуем свой путь. Интеграция не произойдет сама собой. Для этого нам придется усердно работать. Вот увидите, мы найдем способ внести свой вклад. В Париже будет много возможностей.
В тот вечер, после того как большинство проголосовало за продолжение путешествия, они поехали в Париж с настоящим караваном из машин, мотоциклов, фургонов и автобусов, забитых студентами с рюкзаками и свернутыми спальными мешками, столь молодыми и далекими от взрослой жизни, что Ева поразилась происходящему и той серьезности, с которой оно воспринималось. Орали рации, гудели клаксоны, водители пили вино из бутылок, пассажиры высовывали из окон конечности; несколько раз они чуть не погибли, проезжая через туман. Приблизившись к парижской кольцевой дороге, группа «Уэрхауз» отделилась от процессии и оставила фургон на тихой улице в Баньоле, потому что в самом городе, как они слышали, машины жгли. Оттуда они пешком дошли сначала до двадцатого, а затем – до одиннадцатого округа, прошли Бастилию и пересекли мост Сюлли. В Латинский квартал они пришли, когда начинали петь птицы, а в небе светало.
Бульвар Сен-Жермен выглядел так, будто ночью по нему прокатилась невиданная буря: выбитые окна, заколоченные досками магазины, поваленные деревья и перевернутые машины. Там, где выломали брусчатку, улица превратилась в грязное месиво. Пахло жженой резиной. В глазах была резь от бессонницы; а прошлым вечером их резало бы от слезоточивого газа.
У Альваро была карта, поэтому группа следовала за ним. Подражая Альваро, который сам, казалось, подражал голливудским шпионам или партизанам в джунглях Вьетнама, они двигались быстро и старались держаться ближе к зданиям. Услышав громкий звук, например сирену или взрыв, они ныряли в дверные проемы и приседали на корточки. Они делали это, чтобы спрятаться и избежать опасности, хотя сами не понимали – какой. Каким бы ни было хаотичным это место, оно не напоминало зону боевых действий: не было ни снайперов на балконах, ни мин в земле и не было видно ни одного полицейского. Наоборот, на баррикадах расположились группы студентов, которые делились пирожными и кофе из термосов, прогуливались смеющиеся пары, старушки выгуливали собак. Тем не менее участники «Уэрхауз» не чувствовали себя в безопасности. Они были иностранцами. Не свыкнувшись с событиями, они колебались между уверенностью и страхом.
– Бояться нечего, – повторяла Ева время от времени.
Предельная уверенность и предельный ужас.
У станции метро «Одеон» они свернули с бульвара Сен-Жермен и улицами Левого берега добрались до площади Сен-Сюльпис. Там они разулись и помыли уставшие ноги в неработающем фонтане, дожидаясь Макса. Встреча с ним была назначена на десять утра. В двенадцать пришел человек по имени Ален.
Он энергично и формально обнял каждого члена группы, повторяя свое имя, чтобы все его запомнили.
– Макс прислал меня встретить вас. Сам он не смог, так как занят кое-чем другим.
– Где он? – спросила Ева.
– Я бы и не смог тебе сказать. Сейчас – где угодно.
– Он сказал, где мы должны его встретить?
Ален проигнорировал ее вопрос.
– Оп-оп-оп, – сказал он и поспешно отправился в путь.
Он отвел их на чердак дома в нескольких кварталах от фонтана. В комнате – три шага в ширину и четыре в длину, без туалета и раковины – должна была разместиться вся группа.
– На самом деле это моя кладовая, – сказал Ален. – Я сделал одолжение Максу и расчистил ее, чтобы вы могли тут расположиться. В коридоре мои коробки, пожалуйста, не трогайте их. Я живу внизу, квартира 5А на третьем этаже. Я поселил бы вас там, но у меня уже слишком много гостей. Не могу принять больше.
Он предложил им расстелить спальники на полу и спать по очереди. Нужду справлять придется в туалетах кафе.
– О мытье забудьте, – сказал он. – Времени на это нет.
Бегло перескакивая с французского на английский, он кратко рассказал историю восстания: почему, как и когда оно началось, какие люди и партии внесли вклад. На карте Альваро красными крестиками он пометил центры активности: университет Сорбонны, Школу изящных искусств, театр «Одеон».
– Там мы сможем найти Макса? – спросила Ева. – В «Одеоне»?
– Это последнее место, где я его видел, – ответил Ален.
– Так он остановился не у тебя?
– Не в этот раз. У Макса очень много друзей. Он может остановиться у кого угодно.
– Как насчет Дорис Ливер, ты знаешь ее? Художница, занимается боди-артом.
– Конечно. – Ален усмехнулся. – Все знают Дорис. К сожалению, она тоже остановилась не у меня. А было бы неплохо. Представь – принимать Дорис Ливер как гостью. Вот был бы опыт.
– Ты знаешь, как нам ее найти?
– Вы хотите назначить встречу Дорис Ливер?
– Ну, она одна из наших знакомых.
Ален показался сперва удивленным, затем – подозрительным.
– Правда? – спросил он.
– Правда.
Он нахмурился, не веря ее словам.
– Ну что ж, если найдете ее, удачно пройти через ее свиту!
– А она была где-то здесь?
– Я видел ее с Максом. Думаю, они знают друг друга по Лондону. Может, он сможет представить вас ей.
– Меня не нужно представлять Дорис Ливер, Ален.
Ева говорила твердо, словно требуя, чтобы Ален принимал ее всерьез, но также из-за усталости; годами ей говорили о том, какая великая, талантливая и неукротимая Дорис Ливер, люди, которые видели ее работы от силы один раз и больше ничего о ней не знали. Ева – да, это я, кто-нибудь слушает? – знала Дорис с тех времен, когда та еще не была Дорис, когда она была никем. Ассистенткой ее отца в театре «Ист Уинд» на Кингс-Кросс. Секретаршей. Собачницей. Интрижкой на стороне. От других людей Еву отличало нежелание распространяться об этом или чувствовать по этому поводу удовлетворение.
– Где ты видел ее в последний раз? – спросила она.
– Тоже в «Одеоне», – ответил Ален. – Но, слушай, это было вчера. Непонятно, где она может быть сегодня. Люди не сидят на одном месте. Они слышат, как что-то происходит в другом, и идут туда. Все меняется.
И ничего не прекратилось. Восстание продолжалось каждый день и каждую ночь. К нему можно было присоединиться в любой момент. Нужно было быть богом за гранью времени, чтобы увидеть план всего происходящего, но каким-то образом все знали, что надо собираться в шесть вечера на площади Денфер-Рошро.
– Сами демонстрации начинаются в половине седьмого, – сказал Ален, – но лучше приходить пораньше. Я стараюсь быть к шести и вам советую. Не стоит их пропускать. Это главное событие.
Он провел рукой по своей респектабельной шевелюре.
– Полагаю, там увидимся, – произнес он и ушел.
За хлебом с плавленым сыром, «Пепси» и «Мальборо» из соседнего супермаркета группа обсудила дальнейшие действия. Одни предлагали сразу же отправиться к «Одеону», чтобы посмотреть, что там происходит, другие возражали. Коллектив «Уэрхауз» был против традиционных театральных зданий, его участники считали, что любые попытки привести людей в театр устарели. Они верили, что сегодня театр должен идти к людям. Принадлежащая всем улица – вот настоящее место для представлений.
Другой вариант заключался в том, чтобы несколько часов отдохнуть и пойти на митинг вечером, но и с ним были проблемы. В Лондоне «Уэрхауз» не участвовали в митингах. На большую антивоенную демонстрацию в марте они не пошли, потому что такие мероприятия были для людей убежденных. Возможно, они полезны для демонстрации силы, но не могут изменить сознание людей. С другой стороны, идеи «Уэрхауз» захватили не так много людей, но тех, кого затронули, они изменили. Группа была не настолько наивна, чтобы верить, что одна сможет остановить войну, но они свято верили в свою способность подорвать ценности, которые ее вызвали, а в конце концов – и культуру, породившую эти ценности. Прямо как Мао сделал в Китае со своей маленькой партизанской армией, напоминала им Ева.
Во время беседы в голосах участников коллектива слышались нотки путешествия. Они устали, но старались этого не показывать. Они излучали оптимизм, хотя на самом деле были растеряны и не уверены в себе.
Ева захотела подышать воздухом и подошла к окну. Открыв его, она высунулась наружу. От нехватки сна или, может, непривычки пребывания в незнакомой стране, люди внизу на улице казались бесплотными тенями; домам не хватало глубины. А куча неубранного мусора у дороги, напротив, выглядела солидной, плотной. Вокруг переполненных мешков сновали кошки. Ветер трепал куски рваного пластика. На противоположной стене висел плакат Коммунистической партии, а рядом с ним какой-то текст о власти студентов и порванный листок с призывом к сопротивлению полицейскому угнетению. На нем были изображены Че, Мао и Хо Ши Мин; их макушки были оторваны, а под ними виднелись обрывки старых киноплакатов. На уровне их груди кто-то написал:
ДАЕШЬ ЛСД
Эта картина напомнила коммуну «Уэрхауз». Единственное отличие состояло в том, что все было вывернуто наизнанку: интерьер вырвался наружу. Именно это и делало увиденное странным.
Она облокотилась на подоконник и вздохнула. Как бы здорово все это ни выглядело, она не чувствовала, что готова включиться. Перед ней шла настоящая, живая революция, а она воспроизводила у себя в голове недавний разговор с Аленом. Она вспомнила, как при упоминании имени Дорис расширились его зрачки и задрожала верхняя губа, а также чувство горечи в своей груди.
Дорис Ливер.
Бодиартщица из Бетнал-Грина.
Или шлюха-кокни, как называл ее дядя Саймон, а иногда и Ева. Дорис Ливер, шлюха-кокни, познакомившаяся с отцом Евы, едва окончив школу, на первом курсе секретарского училища. Не особенно красивая, без особых талантов. Что же увидел в ней отец, что его заставило выбрать ее?
За спиной Евы дискуссия о том, сработает ли спектакль призрачного театра на баррикадах, перерастала в ожесточенную ссору, в которой противоборствующие стороны держали свои настоящие мнения при себе. Одной мысли о том, что они – ее более близкая семья, чем кровная, – должны притворяться в ее присутствии, даже в малейшей степени, было достаточно, чтобы заставить Еву презирать их.
– Хватит!
Она обернулась:
– Просто, блядь, хватит, ладно?
Двумя широкими шагами она вошла в центр круга. Растолкала пустые банки и упаковки, чтобы освободить место.
– Встаньте все.
Компания ответила бормотанием и стонами.
– На ноги! Все!
Медленно, со вздохами они подчинились.
– Мы это прокричим, – сказала она.
– Что прокричим? – спросил кто-то.
– Страх. Фальшь. Все эти плохие чувства.
Хлопнув в ладоши, она поводила бедрами, потом взмахнула руками, наклонилась, едва не потеряв равновесие, и вернулась в исходное положение.
– Вы знаете, что делать, давайте.
– Это правда необходимо, Ева? Мы устали.
– Это вас оживит.
Она выполнила те же движения в обратном порядке, добавляя к ним новые, усиливая их, укорачивая, ускоряя и замедляя, при этом стараясь сохранить их точность. Остальные пытались следовать за ней. Когда это стало невозможно, а хореография стала чересчур безумной, они придумали собственные движения и исполняли их.
– Боритесь с собой, – сказала Ева. – Используйте пространство.
Множество тел в крошечной комнате толкались и бились друг о друга, вызывая всеобщий смех. Ева завладела их смехом и впустила его в свою грудь, превратив в йогическую интонацию. Долгую минуту, в течение которой они танцевали и интонировали, их голоса продолжали их движения: оо, оу, ау, ом, а, у, э, оо – поток гласных, а затем согласных, которые бросались в него, как палки: ба, ту, мау, ка, фу, су. Как только голоса показались слишком торжественными, Ева поднимала голос до крика, а затем еще выше – до воя. Люди, которым всю жизнь указывали говорить тише, утратили способность использовать свою глотку вовсю. Если бы только они могли увидеть, как смогли участники «Уэрхауз», что за порывом говорить скрывается более глубокое желание вынести вовне внутренний вопль – единственную подлинную истину.
Запыхавшись, с пересохшими глотками, но с чувством воодушевления, члены группы рухнули на пол. По ее команде: «Теперь покажите немного любви!» – они стали кататься по полу, обниматься, целоваться и просить друг у друга прощения.
Круг сам собой переменился. Группа взялась за руки. Глаза в глаза. Вновь появились улыбки. Раньше их внешность казалась похожей, а дух – разным; теперь внутреннее и внешнее были приведены в соответствие друг другу. Вернулась надежда, что все еще могут происходить подлинные встречи между людьми, – надежда, без которой «Уэрхауз» существовать не смог бы.
Ева предложила разделиться и пойти в разные стороны, чтобы собрать как можно больше информации из разных мест. Затем – встретиться, рассказать друг другу все, что узнают, и подумать, какие действия они смогут предпринять в дальнейшем. – Мы – перформативный коллектив «Уэрхауз». Мы ищем прямо переживаемый момент. Мы должны чувствовать себя как дома везде, где живет и проживается восстание. Поэтому – почему бы нам просто не пойти и не насладиться зрелищем? Впитать его. А дальше – посмотрим.
Предложение разделиться столкнулось с сопротивлением, но в конце концов дело решили практические соображения: от комнаты было два ключа, поэтому коллектив разделился надвое. Ева, Альваро и еще два человека должны были уходить сейчас; остальные – немного поспать и присоединиться к действиям позднее. Если подгруппы не увидятся на демонстрации вечером, утром они соберутся в комнате и обсудят увиденное и сделанное. Эти обсуждения лягут в основу их работы на следующий день.
Подгруппа Евы тремя голосами против одного проголосовала за то, чтобы начать с «Одеона». Они пошли по извилистому маршруту: вдоль бульвара Сен-Жермен, вниз по Сен-Мишель, а затем обратно, чтобы собрать больше впечатлений. Все было тихо: деятельность в основном заключалась в укреплении баррикад в рамках подготовки к демонстрации. По дороге они наблюдали захватывающую сцену: разношерстная группа студентов и местных жителей таскала материалы с соседней стройплощадки: каменные блоки, доски, тачки, металлические бочки, стальные балки, укрепляя баррикаду на пересечении двух бульваров. Альваро сфотографировал пожилого мужчину, спустившегося из дома, чтобы помочь. Ева велела ему прекратить – хуже всего превратиться в революционного туриста.
Если улицы были спокойны, то «Одеон» бурлил. Его было слышно за несколько кварталов: тысяча мечтаний молодых сливались воедино на театральной площади и еще тысяча – внутри, словно ползающие друг по другу пчелы в улье, отчаянно пытающиеся оказаться в центре. Этот шум оглушал.
В театре, несмотря на холодные и негостеприимные стеклянные люстры и ряды белых колонн, участники захвата создали домашнюю атмосферу. На портативных газовых горелках готовили пищу. Наверху в конторских помещениях работали. За кулисами, в коридорах и гримерках трахались.
– Что думаешь? – прошептал Альваро Еве.
– Пока не уверена, – ответила она.
В толпе были и рабочие. В фойе по плакату, призывавшему к солидарности с их забастовкой, можно было узнать группу работников «Рено». А в ресторане несколько уборщиц из швабр и ведер соорудили импровизированную стойку, за которой собирали подписи под петицией. Однако в подавляющем большинстве участники захвата принадлежали к классу профессионалов. В основном они были студентами; по-видимому, чаще всего – снобами. Затем – несколько художников, режиссеров и писателей. Потом – паразиты: попутчики, вуайеристы [10]Вуайеризм – девиация, характеризующаяся побуждением подглядывать за людьми, занимающимися сексом или «интимными» процессами., хиппи, упивающиеся радикальной эстетикой буржуа. Судя по акцентам и внешнему виду, было много иностранцев: американцев, итальянцев, немцев, голландцев. Очень мало британцев. Ни Макса, ни Дорис нигде не было видно.
– Останемся? – спросил Альваро других.
– Мы уже здесь. Можем и остаться.
– Давайте подождем несколько минут.
Они уселись в бельэтаже на ступенях, потому что свободных кресел не было.
– О, понятно. Они произносят речи.
– И это все, что будет здесь происходить?
– Боже, надеюсь, что нет.
Зрительный зал выполнял функцию своего рода общего собрания. За длинным столом на сцене сидела группа молодых людей. Они были одеты в похожие пуловеры. У каждого взлохмаченные по моде волосы, в руках или зубах сигареты, глаза выпучены от усталости, хмурые лица, все что-то чиркают на листочках, подзывают и отсылают людей; каждый уверен в своей неоспоримой полезности. Время от времени из-за кулис выходили девушки, передававшие за стол записку или шептавшие какое-то сообщение; затем ответ передавался обратно.
Как люди получали свое место за столом и что они там делали, было неясно. Если только они не оказывались посередине: в таком случае ему, по-видимому, во что бы то ни стало удавалось стать председателем.
– Хорошо, успокойтесь. Спасибо, товарищ. Это большой вклад, за который мы вам благодарны. Приветствуем все голоса. Следующий…
Казалось, любой мог записаться, чтобы выступить у микрофона. Ходил слух, что утром дали слово представителю движения «Запад». Ева хотела бы на это посмотреть. Вот бы ей дали фашиста, а не того уродца в куртке русской армии, что стоял на сцене сейчас. К черту Россию. Единственное будущее – Китай.
– Не уверена, что долго смогу это выносить, – сказала Ева.
– Я тоже, – ответил Альваро.
– Тсс, ребята, – отозвался один из членов группы. – Дайте им шанс.
На доске у дверей зрительного зала были написаны темы дискуссий, запланированных на этот день: искусство и революция, колониальный вопрос, идеология и мистификация, марксизм, ленинизм, маоизм, анархизм и этика насилия. Ева не могла понять, о какой из этих тем говорил докладчик. Во всяком случае, его туманная и запутанная речь была не про Мао. Пока она слушала, в ее голове промелькнула телеграмма Макса:
ЧТО ТЫ ТАМ ДО СИХ ПОР ДЕЛАЕШЬ
ЗДЕСЬ НАЧАЛОСЬ ПРИЕЗЖАЙ
– Он хотя бы говорит что-то интересное? – спросил Альваро.
Ева покачала головой:
– Ты ничего не теряешь.
Альваро поднял камеру и нацелил ее на сцену.
Ева прикрыла объектив рукой:
– Пожалей фильм.
Альваро опустил камеру, и она повисла на ремне. Он с негодованием взглянул на Еву. Ему не нравилось, когда она диктовала ему, как поступать.
– Потом скажешь мне спасибо, – сказала она.
Кто-то когда-то сказал, что революцию можно узнать по количеству производимых ею слов. Если это правда и если «Одеон» отражал происходящее в городе, то Парижская революция давала фору всем остальным. Ограничений на длительность выступления не было. Если кто-то говорил, подразумевалось, что у него есть идея или опыт, о котором стоит рассказать. Перебивать его считалось недопустимым.
Глубоко вздохнув, она встала, сняла сапоги и босиком пошла через распростертые тела к перилам бельэтажа. Альваро, верный Альваро, пошел за ней.
– Что ты делаешь? – спросил он.
– Ничего, – ответила она.
– Ева, ты что-то задумала, я вижу это по твоему лицу.
– На моем лице ты видишь только уныние.
Вдоль перил висели транспаранты, налезая друг на друга. На одном, прямо под ними, было написано:
ВНИМАНИЕ! РАДИО ЛЖЕТ!
Ева обнаружила, что если слегка высунуть руку за перила и постучать по плакату, то можно создать рябь, которая пройдет по всей его длине и перейдет на следующий, почти достигнув другого края театра.
– Прекрати, Ева, – сказал Альваро.
– Прекратить что?
– Я вижу, что ты делаешь.
– Я ничего не делаю.
– Ты пытаешься отвлечь докладчика. Что у тебя с рукавом?
– Подержи меня.
– Что ты собираешься сделать?
– Я хочу здесь сесть.
Она перекинула через перила одну ногу.
Альваро схватил ее за куртку:
– Ева!
Она засмеялась:
– Я не упаду, если ты, черт возьми, будешь меня держать.
Он обхватил ее за талию, и она перекинула другую ногу.
– Блядь, Ева! Не делай глупостей.
– Хватит мешать и просто держи.
Перила были достаточно широкие, чтобы на них с удобством могла сидеть худая девушка вроде нее. Она вытянула ноги в воздухе. Растопырила пальцы.
– Вау, приятно, – сказала она.
– Останешься здесь только на минуту, – ответил Альваро.
– О да! – сказала она, отрывая руки от перил и разводя их в стороны, будто готовясь полететь. – Ха-ха, да!
Альваро прижал ее сильнее:
– Минуту, а потом слезаешь обратно. Ты меня слышала?
– Я тебя слышу, – сказала она, – слышу.
Но на самом деле она не обращала на него внимания. Ее мысли были поглощены людьми в зале, которых она видела между своих бедер, и вопросом: неужели кто-то еще одурачен этой чушью?
Слушатели на креслах внизу выглядели истощенными и обессиленными. Они клали головы на плечи, перекидывали ноги через подлокотники, сутулились, смотрели то в одну, то в другую сторону, ловили и теряли нить доклада – они были пьяны. Пьяны от слов. Влюблены в идею общения, в то время как все окружающее истинный смысл гибло, словно растения в суровом климате. Из их ртов исходили слова, полные чистоты и надежды, но они падали на ковер, будто мертвечина.
Залежалое семя и гнилой ячмень.
Она согнула колени и, почувствовав головокружение, притянула ноги к груди, упершись пятками в перила.
– Что за хуйня? Какого черта ты творишь?
Она села на край, едва касаясь ягодицами перил. Весь театр пульсировал беззвучной вибрацией, которая, как она поняла через мгновение, была биением ее собственного сердца.
– Возьми меня за лодыжки, – сказала она.
– Ты, блядь, серьезно?
– Возьми. Меня. За лодыжки.
Она втянула воздух и задержала дыхание. Альваро убрал руки с ее талии, так что ничто ее не удерживало. Но ей было хорошо. Она не собиралась падать. Пока ее легкие были заполнены воздухом, она чувствовала невесомость.
Через мгновение она почувствовала, что Альваро схватил ее за лодыжки. Воздух вырвался из груди, и она снова обрела плотность. Устремив взгляд в одну точку в глубине сцены, за столом с мужчинами – они уже заметили ее и совещались, что с ней делать, – она начала медленно выпрямлять ноги. Она чувствовала себя твердой, прикованной к перилам. Громадной. Но вдруг на половине движения, внезапно поддавшись нервному возбуждению, мышцы ее задрожали.
Почувствовав это, Альваро обхватил руками ее голени и просунул голову между ее бедер. Сжав их, она почувствовала, как вперед подается его лицо; от его дыхания она чувствовала тепло на внутренней стороне бедра, когда он сказал:
– Ебаный в рот!
Поднимаясь на ноги, она вытянула руки для равновесия; став прямо, она обнаружила, что приняла позу, напоминающую распятие. Решив, что ничему не поможет, она вытянула руки над головой, словно держала глобус.
У нее была своя доля вины: поклонение самовыражению. За свою жизнь она провела слишком много часов, анализируя прошлое и строя будущее на основании одного удовольствия от слов. Но вскоре она поняла, что у этого есть свои пределы. Люди были слишком заняты, чтобы слушать. События развивались с такой скоростью, что ее заявления мгновенно устаревали.
Способ Мао был лучше: сначала делать, потом говорить. Только голос опыта – революционера, уже совершившего революцию, – нес долговечную истину.
Докладчик на сцене, до того времени не обращавший на Еву никакого внимания и направлявший речь к первому ряду слушателей, больше не мог сдерживаться. Он прервался и протянул руку в ее сторону.
– Что ты делаешь? – заорал он в микрофон. – Слезай оттуда! Остановите ее кто-нибудь, она собирается прыгнуть!
Члены комиссии, до того не знавшие, как поступить, вскочили на ноги и стали кричать, требуя, чтобы она спустилась. В партере развернулись и смотрели вверх. В центральном проходе группа анархистов кричала и размахивала черными плакатами. Позади прекратилась рассеянная болтовня и послышались отдельные голоса:
– Ай, да толкните ее уже, бога ради!
– Прыгай!
– Истеричка!
– Смотрите на эту суку!
– Ненормальная!
– Потряси жопой!
– Покажи сиськи! Сиськи покажи!
Устроившись на перилах, Ева поначалу думала напрячь туловище и держать руки прямо, оставаться абсолютно неподвижной, чтобы, подобно статуе, создавать своего рода визуальную тишину, но, борясь с желанием проявить себя, быстро устала. Из нейтрального положения стоя она попробовала совершить несколько движений, следя за равновесием. Обнаружила, что не может безопасно наклоняться вперед или в стороны. Она могла отклониться назад, но только слегка, опасаясь, что Альваро не сможет ее удержать. Устойчивости ее лишало любое легкое вращение или волнообразное движение – их нужно было избегать.
Определив ограничения, она начала увеличивать движения, делая их все громче.
Ну что ж, сейчас я вам покажу.
Вскоре ее движения приобрели узнаваемый вид – жесткий, точный и безжалостный из-за необходимости сохранять равновесие: вид механической машины.
– Ева, какого хуя ты делаешь?
– Еще минутку, Альви. Пожалуйста.
Она молотила, крутила, выводила петли и дергалась в такт пульсировавшему в ней беззвучному ритму: руки – поршни и сверла, кисти – шестеренки, голова – как у робота.
Ха-ха, вот так.
Отбросив все колебания и раздумья, находя изящество даже в жесткости, она имитировала движения машин на заводском конвейере или строительной площадке. Затем, почти не меняя движений, она стала изображать полицейских, подавляющих беспорядки, и солдат на войне.
Смотри, смотри, что я делаю.
Ведь сделать это мог только кто-то необыкновенный, способный вдохновляться и выражать физическую реальность, одновременно выходящую за пределы предметов.
– Слезьте! Пожалуйста, приказываю!
Она подняла лицо к потолку, подумав, что с него течет, но оказалось, что это был ее пот. Стук в ушах растворился в насмешках, хлопках, возгласах и криках председателя:
– Приказываю!
Альваро прошипел:
– Я тебя бросаю, Ева. Слышишь? Все кончено.
– Заткнись и сделай пару фото.
– Что? Я тебя держу.
– Отпусти.
– С ума сошла?
– Отпусти и сделай ебаную фотку.
Она почувствовала, что он ее не слушается, крепче сжимает ее лодыжки и тянет назад, готовится стащить с перил.
– Сейчас же, Альваро! Фото! Или мы правда расстаемся!
Она перенесла вес на пятки. Альваро решил опрокинуть ее назад, чтобы она на него упала. Сопротивляться было опасно, поэтому она сосредоточилась на том, что он контролировать не мог: на губах. Пришло время принять решение. Через мгновение все закончится. Скажет ли она что-нибудь?
– …
Падая назад, она подняла сначала руки, потом правую ногу, так что весь ее вес пришелся на левую.
– …
Теперь, когда мимо нее, сквозь нее проносился воздух, она подумала: нет. Сказать что-либо было бы ошибкой. Физическая сторона жизни – это и было общение.
Боль: она рухнула на Альваро.
Боль: затылок столкнулся с его челюстью.
Боль: лопатки врезались в его ребра, от удара треснула камера.
Через мгновение она почувствовала, как под ней извивается Альваро, как он приподнимается. У него была одышка; он был в панике и думал, что дыхание к нему уже не вернется.
Она скатилась на ковер – толстый, мягкий и уютный, как матрас. Рядом с ней Альваро повернулся набок и подтянул ноги к животу, приняв позу эмбриона. Она смотрела, как раздувается и краснеет его лицо с выпученными, словно два шара, глазами. Из его горла вырывался хрип.
Когда он наконец смог сделать первый вдох, он прохрипел:
– Мой «Роллейфлекс». Мой «Роллейфлекс».
В прошлом ей много раз хотелось разбить эту камеру, потому что казалось, что у Альваро от нее зависимость и он не может видеть мир иначе, кроме как через объектив. Но уничтожение камеры в реальности, пусть даже и случайное, не принесло удовлетворения.
– Мне очень жаль, малыш, – сказала она, не солгав.
– Иди ты на хуй, Ева.
Остальные члены «Уэрхауза» помогли им подняться и повели по коридору из смеющихся людей.
– Подождите! Мои сапоги!
Она пробежала обратно мимо искаженных лиц, схватила сапоги и вернулась к остальным, дожидавшимся ее наверху лестницы. Они спустились вниз и вышли на улицу.
– На ступенях театра их встретила взрывом аплодисментов группа студентов, одетых в украденные из гримерных костюмы – арабских шейхов, участников «Оркестра клуба одиноких сердец сержанта Пеппера», Бэтмена, марсиан.
– Ах, пошли вы на хуй, – сказала им Ева по-французски.
Аплодируют только идиоты. Настоящие прогрессисты чувствуют ярость.
– Что это было? – спросил кто-то из членов «Уэрхауз».
– Знаешь, кто ты, Ева? – сказал другой. – Индивидуалистка. Так чертовски зациклена на себе, что тебе плевать на группу. – Чушь, – ответила Ева. – Я создала эту сраную группу. Группа – это моя жизнь.
– Тогда ты должна была заранее сказать нам, что ты планировала.
– Я ничего не планировала. Так получилось.
Посмотрев на их лица, Ева увидела, как они изменились. Как изменилась она сама.
Все, что ты делаешь, немного тебя меняет.
– Ребята, я с этим разберусь, – сказал Альваро.
В дрожащих руках он держал куски пластика, отломившиеся от камеры.
– С чем разберешься? – спросила Ева.
– У тебя есть ключ? – спросил он. – От комнаты?
Она достала ключ из кармана.
– Отдай его им, – сказал он.
Она подчинилась:
– Я не хотела держать его у себя.
– Не потеряйте, – сказал Альваро остальным. – Возвращайтесь в комнату, когда захотите. Увидимся позже там или на собрании. Мы с Евой немного прогуляемся и поговорим.
Он повернулся и сквозь толпу направился к Рю де Вожирар.
Ева осталась на месте и смотрела ему вслед.
Через несколько шагов он обернулся. Увидев, что она за ним не пошла, вернулся. Бросил свою камеру к ее ногам.
– Ева, блядь, давай.
Вздохнув, она опустилась на колени, чтобы поднять камеру.
– Брось! – сказал он. – Бесполезно.
Она встала и протянула ему камеру, будто подарок. Он открыл портфель, чтобы она могла положить камеру внутрь.
– Вот и фотовыставка, – сказал он. – Ни один снимок из тех, что мы сделали в Париже, не сохранится. Ты довольна?
– Нет.
– Боже, это такая потеря… Что мне теперь делать?
– Мы купим тебе новую.
– На какие деньги, Ева?
– Не знаю. Может, придется подождать, пока мы вернемся.
Он запустил пальцы в волосы:
– Ни хуя нет смысла здесь находиться.
– Не говори так. Когда мы вернемся…
– Что? Мы вернемся в Лондон, и что дальше?
Она чувствовала, как другие члены группы, а с ними и толпа в «Одеоне», наблюдают за ними, наслаждаются их ссорой.
– Я уверена, наши родители без разговоров купят новую…
– Чьи родители?
– Мои. Мы попросим моих.
Он засмеялся:
– Твой отец? Он разорился.
– Он не разорился.
– Только потому, что он пиявка. Живет за счет других людей. Сначала твоя мать. Теперь Дорис Ливер.
– Заткнись. Ты знаешь, что я ненавижу, когда то, что я сказала тебе по секрету, ты используешь против меня.
– На самом деле тебе не нравится слышать правду.
– Слушай, я попрошу у мамы немного денег.
– Ох! Ты слишком гордая, чтобы о чем-то ее просить. Нет, нет. Как всегда, нам придется идти к моим родителям…
– Поправочка: чаще всего нас выручает мой дядя Саймон.
– …но в этот раз такого не будет. Я отказываюсь звонить им и просить еще денег. Ты сломала мою камеру, и ты должна купить другую взамен. А теперь пошли. – Он схватил ее за руку и потащил прочь.
– Увидимся позже, ребята.
Хотя его хватка причиняла ей боль, а темп заставлял переходить на бег, она не сопротивлялась.
Когда стало ясно, что она подчиняется, он ее отпустил. Ева замедлила шаг. Утверждая свою власть, он шел на два шага впереди, беспрерывно осыпая ее проклятиями.
– Я должен был догадаться, когда голосование пошло вопреки тебе…
– Какое голосование?
– Ты голосовала против того, чтобы идти в «Одеон». Я должен был понять, что, если решение тебе противоречит, ты начнешь буянить. Тебе не нравится… Забудь.
– Что, Альви? Что мне не нравится?
– Тебе не нравится уступать группе. Ты всегда хочешь, чтобы все было по-твоему.
– Кто бы говорил.
– Ева, если что, сейчас мы говорим о тебе. И, думаю, ты знаешь почему.
– Для меня это было просто глупое голосование. И в театре я не буянила, я не ребенок. Я артистка. Это было спонтанно. Из меня просто вырвалось.
– Что из тебя вырвалось? В смысле, что это была за хрень?
– Не знаю. Как тебе показалось?
– Убого. Это выглядело убого.
– Ты просто хочешь меня застыдить.
– Как я могу застыдить того, у кого нет стыда?
Защищаясь, она скрестила руки: это было неправдой. Стыд был одной из немногих констант ее жизни. Его приступы, регулярные и безотказные, деформировали даже чувство радости. Часто, когда она вспоминала прежние перформансы, даже самые успешные, стыд был настолько острым, что ей хотелось вылезти из кожи.
– Кто-то должен был что-то сделать, – сказала она. – Ты сам видел, что происходило в том театре. Я видела твое лицо, тебе это было противно так же, как и мне.
– Не так противно, как это.
– Все эти разговоры?
– Я никогда ничего подобного не видел. В Лондоне такого не увидишь. В Испании тебя арестовали бы.
– А теперь, увидев, ты обрел веру?
– Господи, меня это бесит.
– Что?
– То, что у тебя все всегда в прошлом. Как будто ты все увидела, все сделала и можешь радоваться только тому, что будет в будущем, чего еще нет. Ты никогда еще не видела захваченного театра или захвата вообще, так что не надо строить из меня блаженного.
– Ох, извини, что не плачу при виде того, как несколько человек расположились в театре, и студенческих дебатов.
– Ты невозможна. На самом деле.
– Смотри, Альви, на мой взгляд, яппи[11]Яппи – молодой горожанин, ведущий деловой образ жизни. в том театре – просто лицемеры. Видел, как они все сидели за тем столом? Притворялись, будто приглашают людей к революции, а на самом деле своим маленьким шоу делали обратное, мешая их вовлечению. – Имеешь в виду, что революции там не было? Где же она происходит?
– Это еще надо понять. Мы здесь только несколько часов.
– Судя по твоим словам, она происходит у тебя в голове.
– Да, в моей голове. И в твоей. И в головах других людей.
– Иллюзия! Революция – одна большая фантазия, так?
– Нет, это жизнь.
– Революция – это жизнь?
– Да. Настоящая революция происходит не только в театрах. Она происходит везде. На улицах, в домах. Как говорится в манифесте «Уэрхауза»: «Не планируйте. Действуйте. Не имитируйте жизнь. Живите».
Они дошли до перекрестка с бульваром Сен-Мишель. Альваро взял ее за локоть, прежде чем перейти через завалы на дороге. – Революционнее революции, – сказал он, – это ты до мозга костей.
– Ну, надеюсь, революционнее людей там.
– А я? Революционнее, чем я?
– Этого я не говорила, – ответила она.
Основным ингредиентом ее отношений с Альваро было соревнование двух амбициозных умов. Смогу ли я сформировать этого человека? То был вопрос личного успеха. В конце спора с ним ее разум истощался. Но проигрывала она редко.
Альваро уже два года с трудом учился в Лондонской школе экономики. В нем было укоренено почтение испанца к верности как высочайшей человеческой доблести, а в ЛШЭ он не нашел ничего, к чему мог бы испытывать долгую привязанность. От занятий он быстро уставал. Обнаружив трудности с усвоением предмета, он направлял интерес на другую тему, в которой оставался, пока не сталкивался с проблемой и там.
В социальных отношениях наблюдалась та же картина. Человек воплощал для него идеал дружбы, пока не оказывалось, что его преданность не бесконечна, и тогда Альваро искал нового человека и завязывал с ним новую дружбу. Так жизнь в ЛШЭ принесла ему разочарования, после которых он перестал ходить на лекции и вступил в Радикальный студенческий альянс. Когда он разочаровался и в этом – радикалы, как оказалось, понимали значение слова «верность» еще меньше остальных, – он начинал сомневаться в ценности самой жизни и в конце концов проклял ее.
После череды плохих оценок на втором курсе родители неэтичным способом добыли письмо от врача, которое обеспечило ему годовой отпуск. Вместо того чтобы наверстывать пропущенное, на что они надеялись, Альваро провел год, слоняясь с театралами и киношниками и танцуя в «Ad Lib» на Лейстер-сквер с такой самозабвенностью, вспоминала Ева, что затмевал профессиональных актеров. Там они и встретились на новогодней вечеринке, и вскоре он вступил в «Уэрхауз» – сперва как хроникер коллектива, а потом и как его полноправный член. На следующий год, к вящему гневу родителей, он не вернулся в университет. К тому времени радикальный перформанс стал его профессией; «Уэрхауз» с Евой в центре – семьей; в отношениях с ними у него развилась злобная преданность старого домашнего животного.
Когда Ева его встретила, он был в депрессии, много пил, спал все будние дни и веселился все выходные; родители грозили поместить его в больницу. Именно «Уэрхауз» спас его. Он оторвал его от выпивки, дал ему цель, поднял его дух. Именно «Уэрхауз» собрал его из обломков, которые остались после ЛШЭ. Любопытно, однако, что, когда Альваро почувствовал себя лучше и стал счастлив, он стал говорить о ЛШЭ с нежностью и ностальгией, как порой представители высшего класса говорят о своей альма-матер: как о суровой и безжалостной среде, своего рода аде, который все же сделал их теми, кто они стали. Верность Альваро «Уэрхаузу» не вытеснила из его сознания мечту о будущем успехе в мире – успехе, который он не мог вообразить иначе, как возвращение в ненавистный университет, изучение малоинтересного предмета и продвижение по связанной с ним стезе журналиста или даже экономиста. На самом деле этот успех мог отправить его в больницу. Прежде чем принять участие в перформансе «Уэрхауза», он всерьез задумался над тем, какой вред он может нанести этим блестящим перспективам. Уединившись в своей комнате и заперев дверь, он составил список доводов «за» и «против» участия. Будет ли перформанс проходить в общественном месте? Будут ли там представители СМИ? Будут ли использоваться маски и грим, скрывающие его внешность? Есть ли риск ареста, о котором узнает будущий работодатель? Еве печально было осознавать, что его терзают такие вопросы; что он боится оказаться неудачником в глазах родителей. Это вызывало у нее жалость.
Сама она ходила в театральную школу, что представляло собой изысканный бунт против родителей, которые считали, что театральная школа – это всего лишь институт благородных девиц под другим соусом. В Королевскую академию, говорили они, ходят только девушки, которые когда-то бывали на бале дебютанток, богатые американцы, желающие услышать английский акцент, и неспособные дочери буржуазных семейств, которых нужно держать в узде до замужества. Это старомодное мнение, сформировавшееся в юности, с тех пор почти не изменилось, однако оно не было полностью ложным. Из шестидесяти шести девушек в ее классе две действительно имели титулы. А большинство остальных были лишь на пару ступеней ниже – настоящие столпы общества.
Как и ее родители, Альваро думал, что театральная школа – низший вид образования. И она не могла сказать, что он не прав. В Королевской академии не было системы. Философии. Когда преподаватели знакомили студенток с каким-либо методом, они не забывали напомнить, что не существует единого пути к хорошему актерскому мастерству; есть место для любого подхода или его отсутствия. На занятиях упоминали Станиславского и Брехта, но никто не предлагал внимательно ознакомиться с их теориями. Предполагалось, что студентка, если она к этому склонна, сама найдет о них информацию и решит, полезны ли они ей. То была первая действительная встреча Евы с английским эклектизмом [12]Эклектизм – соединение разнородных, часто противоположных принципов, взглядов, теорий, художественных элементов и т. п.; она была потрясена и шокирована им. Этот взгляд, представлявшийся как непредвзятое признание равноценности всех методов, на самом деле скрывал враждебность к любому методу и в какой-то мере объяснял, почему индивидуальному мастерству английских актеров сопутствовала общая импотенция английских театров, которые служили посмешищем на континенте.
Даже при этом она не бросила учебу. Это она могла зачесть себе в плюс. В отличие от Альваро и своей сестры Айрис, Ева играла по правилам Королевской академии и не потерпела поражения. Она пришла туда и, несмотря на консерватизм, узость, произвольность стандартов, оказалась на высоте. Каждый год она была первой в классе, получала различные призы и постоянно играла главные роли в школьных спектаклях, а после окончания школы ей предложили место в Королевской шекспировской труппе, от которого она, как всегда и планировала, отказалась, ибо так поступает истинный бунтарь. Она не отступала от намеченного курса – выучила правила, стала лучшей, именно такой, какой предписывали стать создатели правил. А потом, когда они ожидали, что она завершит свою интеграцию, она послала поцелуй, взмахнула рукой, обернулась и пошла в другую сторону.
– Послушай, Альви, я люблю тебя, – сказала она.
– Ну, я не могу сказать тебе того же, когда ты ведешь себя таким образом.
Они дошли до площади Сорбонны, заполненной, как и площадь у театра, бастующими студентами. Некоторые держали в руках плакаты: ДОЛОЙ ОБЩЕСТВО ПОТРЕБЛЕНИЯ и НА ХУЙ ПОЛИЦИЮ. На других были футболки: Я МАРКСИСТ ГРАУЧАНСКОГО ТОЛКА. Третьи раздавали размноженные листовки. Ева взяла одну из них. Заголовок гласил: ИЗНАСИЛУЙ СВОЮ АЛЬМА-МАТЕР.
– Вот, держи, – сказала она, передавая листовку Альваро. – Тут совет для тебя.
Не поняв шутки, он бросил листовку на землю.
Две женщины сидели на подоконнике без трусов, раздвинув и размахивая флагами Вьетконга.
– Посмотри!
Он не посмотрел.
По обеим сторонам улицы стояли прилавки, на которых продавали книги Маркса и Ленина, «Цитатник» Мао, а также старые, пожелтевшие от времени номера журналов. На стенах красовались огромные портреты Троцкого, Фиделя и Че. Был здесь даже Сталин, хотя его лицо кто-то перечеркнул черным крестом. – Знаешь, не понимаю, почему я это терплю, – сказал он.
– Что терпишь?
– Люди удивляются, а я не знаю, что им сказать.
– Скажи им, чтобы отъебались.
– А потом я думаю…
– А, вот оно что.
– Почему я бросил университет? Ради этого? Надо было за него держаться. Я трачу на вас свое время.
– Мы снова будем об этом говорить?
– Я не должен был позволять тебе убедить меня уйти из ЛШЭ.
– Альви, прием, это было твое решение. Ты ненавидел это место.
– Если бы я вернулся, учитывая, что я знаю сейчас, я был бы первым. Я это знаю.
– Так почему не вернешься? Позвони родителям. Скажи им, что хочешь перерегистрироваться. Они будут в восторге.
– Да, будут. Но ты не будешь, не так ли? В том-то и дело. Ты бы не оказала мне той поддержки, которую я оказываю тебе.
На пересечении с улицей Сорбонны стоял киоск с объявлениями и плакатами, обличавшими Французскую коммунистическую партию за то, что она оставалась в плену у русских и отказывалась усваивать уроки Китая. На стене позади киоска висел большой рекламный щит со всеми заявлениями против студенческой революции, которые появлялись в партийных листовках и газетах. Человек с мегафоном обличал контрреволюционные тенденции партии.
Ева на минуту задержалась, чтобы послушать. Перевела Альваро услышанное, хотя он не проявлял интереса.
Они пошли в сторону капеллы Сорбонны, где сели на ступеньки под большими буквами:
НАМ НУЖНО МЕСТО, ЧТОБЫ МОЧИТЬСЯ, А НЕ ЧТОБЫ МОЛИТЬСЯ.
– Так ты простил меня? – спросила она, взяв Альваро за руку.
Он неуверенно посмотрел на нее.
– Ева, я хочу тебе кое-что сказать.
– Звучит серьезно.
– Просто послушай.
– Ты не уйдешь из «Уэрхауза», Альваро. Не сейчас, когда мы нащупываем почву под ногами и делаем первые успехи. Ты обещал…
– Тсс. Я не это хотел сказать.
– Что тогда?
– Я хотел сказать, что ты не невидимка, ты знаешь.
– Я? Я знаю.
– У тебя есть… У тебя есть видимость. Люди видят тебя. Тебе не нужно делать опасные штуки, залезать на балконы, чтобы привлечь внимание.
– Я не об этом говорила. Если бы мне нужно было внимание, я бы играла в Вест-Энде или ставила Пинтера для гребаного Би-би-си, как моя мать. Если бы ты меня хоть немного знал, знал бы, что мне плевать, что обо мне думают люди.
– Тогда, возможно, я тебя не знаю.
– Верно. Может, и не знаешь.
Ибо она и правда во время перформанса становилась никем. Она отдавала себя публике. Своему телу. Своим мыслям. Не оставалось никакой Евы. Между мной и ими нет никакой разницы. Люди могли думать о ней что угодно, потому что ее не было. Единственное, что имело значение, это послание, которое она несла. Война. Угнетение. Несправедливость. Безработица. Депортация. Проблемы рабочих. Расовые предрассудки. Мао.
– Я думаю, – сказал Альваро, – ты хочешь, чтобы твое безразличие к общественному мнению было общепризнанным.
Она поднесла кулаки к лицу и отвернулась от него в отчаянии:
– Я могу убить тебя. Ты говоришь такие вещи, только чтобы сделать мне больно.
– Я не делаю ничего, чтобы сделать тебе больно. Я пытаюсь тебе помочь.
– Причиняя мне боль. Ты всегда думал, что это единственный способ одержать надо мной верх. Ты никогда не понимал, как ты в этом ошибаешься.
Альваро коснулся ее руки:
– Ты плачешь?
Она взглянула на него через плечо, чтобы он мог разглядеть ее лицо: сухое, как кость.
– Ладно, ладно, – сказал он и прислонился спиной к колонне. Его кожа была бледной. Он выглядел осунувшимся. Он был похож на человека, проигравшего в последнем раунде.
– Я хочу сказать, – продолжил он, – что если бы ты действительно чувствовала принадлежность к группе, если бы группы тебе было достаточно, тебе не нужно было бы делать такие штуки. Тебе кажется, что группа тебя сдерживает?
– От чего?
– От того, чтобы делать свои собственные вещи.
Она снова повернулась к нему лицом:
– Я не чувствую, что меня кто-то сдерживает. Каждый участник привносит что-то свое. Всех ценят одинаково. Это всегда было нашим принципом. Я не признаю то, что ты говоришь. Это твое, не мое.
– Группа не слепая, Ева. Они видят твои амбиции. Это заставляет их нервничать. Они думают, что у тебя есть собственные планы.
– Планы?
– Например, ты в Париже ради «Уэрхауза» или просто преследуешь Дорис Ливер?
– Ох, какая тупость.
Она поднялась на ноги и начала ходить туда-сюда по нижней ступеньке: два шага в одну сторону, два – в другую.
– Такая гребаная тупость.
– Они знают о Дорис и твоем отце.
– Вряд ли это секрет.
– Они знают, что у вас с ней была история. Что она жила в театре с твоей семьей, когда ты была ребенком. И что вы с ней были близки.
– Близки – это слишком.
– И что она была в Китае. Видела настоящую революцию своими глазами.
– Ну и что с того, что она была в Китае? Однажды я сама туда поеду. Увидишь.
– Ты под ее влиянием, Ева. Она делает все, что хочешь делать ты. Группа беспокоится, что ты опять интригуешь, чтобы с ней сблизиться.
– Всем, блядь, нужно успокоиться. Я не буду бегать за Дорис.
– Она тебя очаровала. Ты часто говоришь о ней.
– Я ее уважаю. Иногда ее работы интересны. Но мы разные. Дорис называет себя художницей, а я не считаю себя художницей в этом смысле. Я исполнительница перформанса и не могу работать одна. Мне приходится работать с группой. Отчасти это личное, я бы пропала без вас, ребята. А отчасти – политическое. Группа может сделать работу в сто раз мощнее.
– Если это правда, то почему Дорис Ливер известнее «Уэрхауза»? Она в галереях по всему миру. И в газетах. Разве сейчас нет книги о ней?
– Ее работы сейчас в моде, вот и все. И она занимается этим дольше, чем мы. Нам просто нужно больше времени, чтобы понять, как распространить наше послание. Если посмотреть, у нас есть преимущество перед Дорис. У нас есть свои методы, свой манифест. У нас есть Вьетнам. У нас есть Куба. У нас есть Мао. Она могла съездить в Китай, но она не верит в Китай как в идеал, к которому нужно стремиться. Она повсюду – нет системы, нет философии.
Альваро протянул руку, как бы прося помочь ему подняться. Когда она взяла ее, он притянул ее к себе и поцеловал. Его козлиная борода царапнула кожу. Она откинула его волосы со лба, затем распустила их по плечам. Он прижал ее к своей груди и погладил ее ягодицы.
– Давай, – сказал он, вставая.
– Возвращаемся в комнату? – спросила она, позволяя ему взять ее с собой.
Он покачал головой:
– Давай побудем еще немного вдвоем.
– Я бы не отказалась полежать часок.
– Хорошо. Давай найдем место.
Держась за руки, а потом обняв друг друга за талию, они пошли по улице Сорбонны к главному входу в университет. Ева перевела плакат на двери:
НАЧИНАЮЩАЯСЯ РЕВОЛЮЦИЯ ПОСТАВИТ ПОД ВОПРОС НЕ ТОЛЬКО КАПИТАЛИСТИЧЕСКОЕ, НО И ИНДУСТРИАЛЬНОЕ ОБЩЕСТВО. ОБЩЕСТВО ПОТРЕБЛЕНИЯ ОБРЕЧЕНО НА НАСИЛЬСТВЕННУЮ СМЕРТЬ. СОЦИАЛЬНОЕ ОТЧУЖДЕНИЕ ДОЛЖНО ИСЧЕЗНУТЬ ИЗ ИСТОРИИ. МЫ ИЗОБРЕТАЕМ НОВЫЙ И ОРИГИНАЛЬНЫЙ МИР. ВООБРАЖЕНИЕ ЗАХВАТЫВАЕТ ВЛАСТЬ.
Внутри на стене коридора висела большая, красивая карта, на которой важные здания и площади были отмечены замысловатыми иллюстрациями. На карте были изображены улицы Латинского квартала, а вверху было написано: КВАРТАЛ ГЕРОИЧЕСКОГО ВЬЕТНАМА. Главная аудитория Сорбонны называлась ЗАЛ ЧЕ ГЕВАРЫ. Площадь Пантеона – ПЛОЩАДЬ ХО ШИ МИНА.
В некоторых пустующих аудиториях на третьем этаже были устроены общежития. Не найдя ни одной свободной кровати, они обратились к нескольким парам и группам – Ева сказала, что они проделали долгий путь и им некуда больше идти; в конце концов, с помощью этой тактики они нашли сочувствие.
Они забрались на матрас одетыми, сняв только обувь. Некоторое время они обнимались под простыней, трогали, щупали и терлись друг о друга, но она слишком устала, чтобы продолжать.
– Ты не против, если я немного посплю?
– Хорошо.
Но ему быстро стало скучно, и он начал ворочаться.
– Тебе не обязательно оставаться, – сказала она.
– Я бы еще раз осмотрелся. Ты не против? Мне бы не хотелось оставлять тебя.
– Со мной все будет хорошо.
– Уверена?
– Альви, я сказала, со мной все будет хорошо.
Он поцеловал ее:
– Я скоро приду, найду тебя, и мы вместе пойдем на демонстрацию, хорошо? Не пропадай.
– Я не сдвинусь с места, пока ты не придешь.
– Хорошо, – сказал он. – Поспи немного.
В его прощальных ласках, в их страстности скрывалось хвастовство тем, как долго он работал и как поздно засиживался, как мало спал, каким самоотреченным он может быть. Они долго целовались, но она чувствовала, что ему не терпится уйти. И когда он ушел, она почувствовала облегчение. Члену коммуны никуда не деться от переплетения. Единственный ответственный шаг заключался в том, чтобы при возникновении желания побыть одному удовлетворять его, передавая другим.
Она перевернулась на спину, вытянула одну руку на освободившееся пространство, а другую положила на глаза. В комнате было шумно и душно. Вокруг нее никто не спал. Наоборот, казалось, что все одновременно курят, разговаривают, хихикают и занимаются петтингом. Это напоминало ей школу-интернат – пусть ничем и не было на нее похоже, – которая ей нравилась не в последнюю очередь потому, что там нравилась она, поэтому она быстро погрузилась в довольный сон, наполненный множеством смеющихся лиц.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления