Фон Гайер хорошо отдохнул в прохладной комнатке, которую ему предоставила Кристалло. И здесь пол был тщательно натерт толченой черепицей. На стене висел портрет Гитлера, перед божницей над кроватью горела лампада. Накрахмаленные занавески, чистая постель и букет гвоздик на столе дышали свежестью и действовали успокаивающе.
Немца разбудило тихое бормотание на греческом языке, доносившееся сквозь открытое окно с соседнего двора. Это была обычная болтовня двух пожилых женщин. Немного понимая греческий язык, он уловил, что речь шла о каких-то Аглае и Каллиопе и о некоем Геракли, и хотя эти имена муз и героев теперь звучали смешно, все же ему показалось, что они не лишены романтической окраски. Фон Гайер побрился и вышел в сад. рассчитывая застать там Ирину и Костова, по вместо них увидел только Кристалло, которая сидела под оливой, продолжая шить платьице для Аликс. Немец с холодной вежливостью поздоровался с ней по-гречески. Греков он не любил. Представление о них он составил себе по лакеям в отелях да по нескольким табачным магнатам, которые опротивели ему своим раболепием за три года его пребывания в Афинах. Кристалло в свою очередь не питала никаких симпатий к немцам. Их неприятному и холодному спокойствию она тысячу раз предпочитала крикливость и сердитые угрозы хозяйничавших на острове болгар, иной раз было даже забавно наблюдать их неистовство. Она сразу поняла, что ее новый жилец – человек холодный и замкнутый, неспособный, подобно Костову, наслаждаться праздными разговорами. Но, предполагая, что и он имеет какое-то отношение к Аликс, она решила сказать ему, как себя чувствует больная.
– Девочке лучше, – сообщила она. – Госпожа раздобыла лекарство и сделала ей укол.
Немец не понял ее пирейского говора и спросил:
– Кому?
– Маленькой Аликс, которую хотят увезти в Каваллу.
Фон Гайер равнодушно кивнул. Он больше интересовался тем, куда девались Ирина и Костов, но Кристалло, не дав ему и слова вымолвить, неожиданно спросила:
– А у госпожи есть дети?
– Не знаю, – хмуро ответил немец.
– Она, вероятно, не способна иметь детей.
Кристалло быстро завертела машину, но вдруг остановила ее и спросила еще более фамильярно:
– А вы женаты?
Фон Гайер строго взглянул на нее своими холодными глазами.
– Я не обязан отвечать на ваши вопросы, – сказал он.
– Ах, извините, что я к вам пристаю! – Кристалло снова завертела машину, ничуть не смущаясь, словно вопрос ее был вполне естественным. – Мне просто хочется знать, у кого будет жить ребенок.
– Во всяком случае, не у меня, – огрызнулся фон Гайер. – Где господа?
– Ушли, – равнодушно ответила Кристалло.
Взглянув на немца, она заметила в его глазах мрачный блеск и злорадно подумала: «Поделом тебе, надутый индюк! Ты приехал сюда ради красивой женщины, а она от тебя отвернулась».
– Они ничего не просили мне передать? – спросил немец.
– Нет, – ответила Кристалло. – Ничего не передавали.
Кристалло еще раз насладилась ледяным гневом во взгляде немца, но и на этот раз не сочла нужным сказать, куда ушли Ирина и Костов. Фон Гайер постоял мгновение в мрачном раздумье, как бы стараясь разгадать, что означает поведение его спутников. А Кристалло воспользовалась этой минутой его душевной неустойчивости, чтобы нанести ему самый сильный удар.
– Они ушли с военным доктором, – сказала она, снимая с машины платьице Аликс и с довольным видом рассматривая его.
– С кем? – быстро спросил немец.
– С военным доктором! – ехидно повторила Кристалло. – Такой молодой красивый мужчина, они вместе принесли лекарства. Видать, они с госпожой старые знакомые.
– Благодарю! – произнес фон Гайер, надменно кивнув и сделав вид, что это его интересует не больше, чем болезнь Аликс.
Он прошел мимо оливы, под которой шила Кристалло. и побрел садом в густой тени гранатовых деревьев и смоковниц в сторону улицы. Им овладело знакомое чувство душевного разлада, тоски и одиночества, пронизанное острым, как меч, подозрением, что Ирина опять нашла себе кого-то и едва ли станет соблюдать приличия. Однако мысль эта не только не возмутила его, но даже усилила его влечение к этой женщине. Несмотря па свою леность и паразитический образ жизни, она сохранила что-то здоровое, чем обладала в юности и потом, когда работала в клинике. То была привычка думать и смеяться над самой собой – горькая мудрость существа развитого, но развращенного миром, обреченным теперь на гибель. И фон Гайеру все это было по душе, потому что ему самому подобной мудрости недоставало. Немцу всегда не хватает этой моральной силы славян – способности смеяться над самим собой.
Выйдя на улицу, он закурил сигарету и направился к морю, которое сейчас было синее и спокойное, а на закате сулило заиграть новыми красками. Жаркие часы миновали, и солнце клонилось к горизонту. Фон Гайеру захотелось искупаться, поплавать в море, а потом сесть на берегу и сидеть там до ужина, пока не появится Ирина. Прихрамывая, он медленными шагами вышел из поселка и по тропе направился оливковой рощей к пляжу, который был за холмом с древними руинами – фон Гайер заметил этот холм, когда подходили к острову на катере. Сквозь ветви олив проглядывало кобальтово-синее небо, с каждого холма открывался вид на сверкающий ультрамариновый залив. Воздух был насыщен запахом неведомых субтропических трав. Наконец фон Гайер достиг места, с которого был виден весь пляж. Оливковая роща спускалась к широкой полосе беломраморного песка, подковой огибавшей изумрудную воду маленькой и мелкой бухты. Кое-где из воды торчали базальтовые скалы, окруженные пеной волн, разбивающихся о камни. Здесь не было ни жары, ни духоты, ни знойных испарений, как па побережье, хотя все сверкало под лучами яркого солнца. В тиши оливковой рощи было спокойно, безлюдно, с моря веяло мягкой прохладой, в прозрачном воздухе расстилалась синяя даль.
И тогда фон Гайер подумал, что песчаная отмель была такой же и в те времена, когда по ней, быть может, прогуливался Аристотель. Горечь, угнетавшая немца, растворилась в синеве и просторе. Он почувствовал себя жизнерадостным и свежим, как древний эллин, и ему захотелось остаться здесь навсегда. Но тут он увидел катер, возвращающийся с двумя немецкими матросами в Каваллу, и сразу понял, что остаться здесь он хочет лишь потому, что жаждет избавиться от тягостного предчувствия гибели, от тоски и одиночества, от своей шаткой веры в бессмертие и превосходство немецкого духа.
Ему захотелось бежать от надвигающегося хаоса, от своего обманчивого примирения со смертью, от того стыда и неловкости, которые он, как всякий культурный немец, испытывал при мысли о том, что какая-то шайка варваров превратила трудолюбивый и честный немецкий народ в палача всей Европы, а он, фон Гайер, вот уже двадцать лет работает на эту шайку. Ему хотелось бежать от Германского папиросного концерна, от гестапо, от «Никотианы», от Бориса, от Кондояниса – от всего, что постепенно убило в нем способность радоваться жизни и незаметно превратило его в покорного слугу этой шайки. Но он почти с отчаянием сознавал, что не может убежать от всего этого. Он был скован цепями прошлого, вековыми традициями древней касты своих предков, которая владела лесами, угодьями и замками в Восточной Пруссии и, чтобы выжить, волей-неволей объединилась с шайкой тупых торгашей, управляющей концернами. Ему не дано сломать эти традиции и порвать все то, что связывало его с ними и что он любил всей своей холодной и печальной душой средневекового рыцаря и разбойника.
Немец вышел па пляж, а тем временем катер, который привез их на остров и теперь возвращался в Каваллу, исчез в голубой дымке на горизонте. К благоуханию сосновой смолы и розмарина примешивался йодистый запах водорослей. Фон Гайер разделся и спрятал свою одежду в кустарнике. Потом забрел далеко в море и плавал около часа, стараясь не прикасаться к малахитово-зеленым медузам и время от времени отдыхая па спине. Когда же он вышел из воды, солнце уже заходило и па скалах у пляжа появились две девушки с накрашенными губами; с ними был мужчина в туристской клетчатой рубашке и ботинках с подковами. Все трос посмотрели на него с любопытством, дивясь тому, что хромой человек может так долго и хороню плавать.
Он тронулся в обратный путь по той же тропе, под соснами и оливами, сквозь ветви которых проглядывало оранжевое небо. Взобравшись на холм с руинами, он остановился и закурил. Отсюда открывался вид на поселок, лишь часть его была загорожена отрогами горного массива. На самой верхушке торчали остатки то ли венецианской, то ли турецкой крепости, которая не однажды разрушалась и восстанавливалась в течение веков. Как и в Кавалле, стены с бойницами, башни, блокгаузы и подземелья были здесь нагромождены в свойственном средневековью беспорядке. Варварская уродливость этой крепости представляла разительный контраст с алтарем Пана, высеченным в мраморной скале соседнего холма, на котором стояли и развалины храма Аполлона.
Фон Гайер сел на мраморную глыбу и залюбовался закатом. Остров был теперь словно многоцветная симфония прозрачных изумрудно-зеленых, фиолетовых и оранжевых красок. Солнце только что спряталось за берегами Орфанского залива, и его оранжевый свет медленно угасал за силуэтами далеких гор. В течение нескольких минут море походило на смесь расплавленного золота и серебра с сияющими там и сям изумрудными полосами, а потом стало серым, как сталь. И море, и небо у далекого горизонта были так акварельно-прозрачны, что по сравнению с ними темно-зеленые сосновые рощи, охра скал и более светлые полосы песчаных отмелей казались написанными густыми масляными красками. А над лесами возвышались мраморные зубчатые утесы, розовевшие в алом свете вечерней зари. Потом все незаметно потемнело, словно покрылось пеплом, и ночная тьма медленно поглотила остров.
И тогда фон Гайером снова овладело гнетущее чувство душевного распада, тоски и одиночества.
Ирина, Костов и Бимби разыскали дом Геракли в верхней части поселка, построенной па развалинах древнего города. Геракли обитал в зловонной жалкой лачуге из необожженного кирпича, обмазанной глиной. В углу тесного дворика, заваленного мусором и нечистотами, росла смоковница, а у низенькой каменной ограды, отделяющей его от улицы, тянулась грядка чеснока. Домишко был покрыт соломой, в степах его зияли две дыры: одна служила дверью, другая – окном. Когда-то это был просто хлев при другом, более просторном доме, который Геракли давно продал соседу, чтобы на вырученные деньги покупать водку. Но под смоковницей Геракли оставил скамью, которую смастерил его дед, притащив из развалин храма на холме несколько мраморных плит и обломков камня. Геракли смутно сознавал, что в этих древних камнях с барельефами и надписями есть что-то от былого величия и достоинства его народа, с чем он не хотел расставаться. Он даже пригрозил убийством директору музея, который однажды попытался забрать их.
Когда иностранцы вошли во двор. Геракли лежал в холодке па этой скамейке и ждал возвращения Аликс в надежде, что ей удалось выпросить что-нибудь съестное у своих благодетелей. До пего уже дошла молва о богатом пожилом квартиранте Кристалле. Геракли ждал его посещения и заранее обдумал, как ему себя держать.
Волосы у Геракли были седые, а лицо не то чтобы злое, но, скорее, ожесточенное и жалкое. Один его глаз был закрыт опустившимся веком, другой, мутный и воспаленный, смотрел с хмурой дерзостью пьяницы. Рот у Геракли перекосился после одностороннего паралича лицевого нерва. Это придавало его багровой и одутловатой физиономии выражение язвительной насмешки и презрения ко всему на свете. Впрочем, именно так он и относился к миру. В молодости он играл большую роль в избирательной борьбе на острове. Люди Венизелоса[61]Венизелос Элефтерий (1864–1936) – греческий буржуазный политический деятель, в течение ряда лет с 1910 по 1933 г. возглавлял греческое правительство. Создатель и лидер Либеральной партии, представлявшей интересы крупной буржуазии. умело использовали и корчмах его ораторский талант, а после смерти великого грека он спился, так как субсидии венизелистов приучили его к безделью. Теперь он ненавидел и бранил всех – от оккупантов до маленькой, беззащитной Аликс. Приход иностранцев вызвал в нем яростное желание прежде всего доказать им, что он их не боится.
– Ты Геракли? – спросил Костов.
Геракли ответил с достоинством человека, когда-то считавшегося одним из виднейших жителей поселка:
– Да. Я самый.
Он указал гостям па скамью, а сам сел напротив на камень. Но один лишь Костов, усталый и запыхавшийся от ходьбы, решился сесть на эту покрытую лохмотьями скамью. Геракли бросил равнодушный взгляд на хорошо одетую красивую женщину, затем презрительно уставился своим открытым глазом на кобуру револьвера, висящего на поясе военного врача.
– Мы хотели с тобой поговорить, – сказал Костов. – Но прежде всего ты должен поверить, что мы пришли не затем, чтобы тебе повредить.
– А вам это и не удастся, хоть бы вы и захотели, – прервал его Геракли.
– Почему? – сухо спросил Костов.
– Потому что самое позднее через месяц вам придется отсюда убираться.
– Но пока остров еще в наших руках, – спокойно возразил эксперт. – И тебе лучше прикусить язык. Может, тебе захотелось поработать в какой-нибудь трудовой команде на железной дороге в Кавалле? Что ж, там тебя по крайней мере будут кормить.
Геракли засмеялся, показав гнилые зубы.
– Нет! – сказал он. – Этого я не хочу! Я лучше буду голодать, но не стану работать на вас… К заступу я не притронусь, даже если охранники пригрозят забить меня палками до смерти. Но ты, конечно, можешь меня загнать куда вздумается – ты ведь небось с пистолетом ходишь. Да и все вы грозитесь, ругаетесь и убиваете потому, что у вас есть пистолеты… Позавчера Перикл из Волоса зашел на своем паруснике в порт, и портовый комендант потребовал у него документы. Перикл документы предъявил, а тот их порвал и говорит: «У тебя, сукин сын, нет документов. Я конфискую парусник!» Тогда Перикл дал ему десять золотых. Тот спрятал их и потребовал еще столько же. Перикл протягивает деньги, а тот как заорет: «Ты мне предлагаешь взятку, жаба паршивая!» И приказал своим матросам отколотить Перикла, а его золотыми поделился с матросней. Парусник конфисковали, а Перикл умер от побоев. Вот вы какие! И ты, и приятель твой, и портовый комендант, и матросы – все вы носите пистолеты, наше оружие захватили, а нас, как червей, топчете…
Ирина ничего не разобрала из речи Геракли, Бимби уловил лишь отдельные слова, а Костов понял все.
– Ты видел, как это произошло? – холодно спросил он.
– Видел.
– Врешь! – спокойно произнес эксперт. – Теперь мне понятно, почему здешний народ никогда тебя не уважал. Ведь даже когда ты хочешь сказать правду, ты так преувеличиваешь, что получается глупая ложь. А эта привычка у тебя с тех времен, когда ты лгал, убеждая людей голосовать за Венизелоса! Эта история случилась не здесь, а в Порто-Лагосе. И Перикл расстрелян не болгарами, а немцами за то, что перевозил на своем паруснике оружие для партизан. Так ты по глупости превращаешь Перикла из народного героя в слюнявого труса, который дает взятку золотыми, чтобы спасти свою шкуру.
Геракли передернуло, но его открытый глаз смотрел все так же упрямо и нахально.
– Почему ты врешь, что эта история случилась здесь? – спросил эксперт.
Кривая усмешка грека сменилась гримасой деланного чувства собственного достоинства.
– Потому что все равно, где это случилось! – прохрипел он в ответ. – Потому что ты пришел ко мне с пистолетом. Вон рукоятка торчит из заднего кармана твоих штанов.
– Нет, не потому, – прервал его Костов. – Ты хотел сойти за честного грека, вот и придумал эту дурацкую историю с комендантом порта и золотыми… Всем в Лимене известно, что ты хотел наняться на службу к немцам, но они тебе отказали, потому что такая дрянь, как ты им ни на что не нужна. Потому-то ты не посмел сказать, что Перикл перевозил оружие для андартов и расстрелян немцами. Ты просто трусливый и подлый болтун, как и все пьяницы, погубившие спою жизнь в кабаках.
Геракли цинично ухмыльнулся.
– А ты хочешь меня испугать и наговариваешь. Но из того дела, по какому ты пришел, все равно ничего не выйдет.
– Из какого дела? – спросил Костов.
– Я не отдам тебе Аликс.
– А кто тебе сказал, что я пришел за Аликс?
– Никто. – ответил грек. – Это само собой попятно. А пет, так с какой стати тебе приходить ко мне? Осы ищут молодые цветочки, волки – ягнят, а старики – мяса птенчиков… Но эту девчонку тебе не так-то легко будет сожрать.
Глаз Геракли блеснул мрачно и ожесточенно, как у измученной голодом гиены.
– Зачем ты привел этих людей? – спросил он вдруг.
– Чтобы они видели, с какой вонючей тряпкой я имею дело.
– Ты сам тряпка, да еще погрязнее меня!.. – В глазу Геракли загорелся злобный огонь. – Ты, старик, весь износился, а кидаешься на детей.
Костов не ответил. Это было ниже его достоинства. Но во время наступившего молчания он понял, что грек– изнемогает от нетерпения.
– Что он болтает? – спросил Бимби.
– Всякие гадости.
– Похоже, что ваша филантропия никому не внушает доверия, – сказала Ирина.
– Он хочет выудить у меня побольше денег. Но я уже не располагаю большими суммами.
– Я вам дам, сколько хотите. – предложила Ирина.
– Ничего не нужно, – ответил эксперт. – Это не человек, а ползучая тварь, и я заставлю его уступить.
Иностранцы говорили тихо, по-болгарски, и по багровому лицу Геракли пробежала тревога. Костов внезапно встал.
– Я хотел спасти девочку, вырвать ее из той жизни, какую она ведет у тебя, – произнес он по-гречески.
Геракли опять нагло усмехнулся.
– Тебе не худо бы подумать и обо мне. Ведь я ее опекун.
– Потому-то я и пришел.
– Тогда сядь, и поговорим как мужчина с мужчиной.
– С тобой говорить невозможно… Твой глаз не видит ничего хорошего, а язык болтает только гадости… Я оставляю девочку на твоей совести.
Лицо Костова приняло холодное и равнодушное выражение человека, который тридцать лет покупал и продавал табак. Геракли заметил это, и в груди у него захолонуло от злобы и отчаяния. В порту невозможно было найти работу. Вот уже три дня, как у Геракли не было ни крошки во рту и он жаждал хмельного… Не хлеба он хотел, нет, – только хмельного!.. Без этого и день и ночь сливались для Геракли в одни тяжкий непрерывный приступ мучительной неврастении, и тогда он с трудом: удерживался от того, чтобы не сунуть голову в петлю. При мысли о ночных часах, когда холодно мерцают звезды, а тишина и голод превращают жажду водки в невыносимую муку, лицо его искривила страдальческая гримаса. Водки, только водки!.. Но счастливая возможность продать Аликс – больше продать было нечего – отодвинулась, а вместе с нею исчез и мираж – десятки бутылок водки, которую он мог бы пить день и ночь, забыв о судорогах своей омерзительной, пропащей жизни.
– Господин, – прохрипел он. – Присядьте, поговорим!
– Нет, – сказал эксперт. – Я уезжаю, а девочку ты возьмешь у Кристалло.
– Господин! Ну присядьте же!
Теперь Геракли умолял, жалкой улиткой ползал у ног эксперта, но тот смотрел на него холодно. Маска произвела впечатление, опытность торгаша победила слабые нервы вымогателя. Но Костов почувствовал угрызение совести оттого, что добывал бедную маленькую Аликс, торгуясь, как при покупке партии табака.
– Господин!.. – продолжал скулить Геракли. – У меня на душе легче станет, если вы позаботитесь о ребенке… Я и малой толикой доволен буду… хватило бы только прожить еще несколько месяцев.
На это Костов сказал:
– Приходи завтра в общинное управление – дашь подписку, что ты согласен.
Мрачный и подавленный, фон Гайер вернулся в поселок, когда уже совсем стемнело. В таверне на набережной он не застал ни Ирины, ни Костова; здесь сидела только шумная компания болгарских туристов, прибывших на моторном катере, который курсировал через день между Тасосом и Каваллой. Аристидес сказал ему, что госпожа с господином еще не приходили, и спросил, не хочет ли он поужинать. Фон Гайер решил немного подождать и, приказав подать себе греческой водки, стал пить ее не спеша. В это время к его столу подошел какой-то немецкий унтер-офицер в форменной гимнастерке и шортах. Это был молодой человек с невеселым лицом. Он носил роговые очки, а кожа у него стала коричневой от атебрина и субтропического солнца.
– Извините! – сказал он. – Вы – майор запаса барон фон Гайер?
– Да, – ответил бывший летчик.
– Документы, пожалуйста, – вежливо попросил унтер-офицер.
Фон Гайер достал пропуск, полученный в штабе Фришмута и дававший ему право свободно передвигаться по всему Беломорью. Унтер-офицер внимательно прочитал его, затем аккуратно сложил и вернул обратно.
– Я здесь для связи с расположенным на острове германским противовоздушным дивизионом, – объяснил он. – Сегодня мы получили указание из штаба дивизии предупредить вас, что вам следует вернуться в Каваллу. Положение опять стало напряженным.
– Кто дал это указание?
– Майор Франк, адъютант генерала Фришмута. Моторка придет завтра.
– Благодарю, – сказал фон Гайер. – Выпейте стопку водки!
На тонких губах унтер-офицера дрогнула улыбка сожаления. Он отказался, так как должен был немедленно уйти. Только что был получен приказ свертывать дивизион.
– На острове, в горах, появился большой отряд красных андартов, – сказал он.
– Но ведь тут стоит целый батальон болгарской пехоты!.. – проговорил фон Гайер.
– Мы не можем на него рассчитывать.
– Почему?
– Между нами и болгарами, по-видимому, начались трения. Вчера в Халкидике совершено нападение на немецкую батарею. Солдаты соседней болгарской части отказались прийти па помощь… В Софии создано новое правительство – вы об этом слышали?
– Нет, – угрюмо ответил фон Гайер.
– Передавали по радио.
– Кто новые министры?
– Не могу сказать. Плохо запоминаю болгарские фамилии.
Наступило молчание, и послышался глухой шум моторов. Где-то далеко в тихой ночи десятки, сотни самолетов несли смертоносный груз на север. Рев моторов был равномерный, бесперебойный, зловещий; в нем рокотала беспощадная механическая жестокость бездушных машин.
– Похоже, положение скверное, – сказал унтер-офицер.
– Да, – подтвердил фон Гайер. – Очень скверное.
Они молча переглянулись, словно осознав вдруг, в какую пропасть ввергла германский народ правящая клика владельцев концернов. Оба думали почти одинаково: «Погиб цвет пашей молодежи, достижения наших ученых, плоды труда и чудесного мастерства миллионов наших рабочих… Мы во всей Европе разрушали города и убивали людей, а теперь пас ждет поражение… Что же будет?» Но ни один из них не посмел сказать этих слов другому, потому что их разделяли взаимное недоверие и призрак гестапо.
– Покойной ночи, господин майор, – произнес унтер-офицер.
– Покойной ночи, – глухо отозвался бывший летчик.
А потом он увидел, как унтер-офицер привычным движением передвинул кобуру револьвера вперед, чтобы можно было сразу вытащить оружие, если на него нападут в темноте. Высокая его фигура растворилась во тьме.
Фон Гайер опять остался один. Мысли его путались. Почему ему советуют уехать? Неужели положение и в самом деле настолько тревожно? Ведь он должен успеть переправить в Германию весь табак до последнего килограмма!.. Ничего другого от пего не требуют – он должен только отправлять табак. Оп обязан исполнить свой долг по отношению к Германскому папиросному концерну, как этот унтер-офицер – по отношению к дивизиону, кате любой немецкий солдат, которому эта клика приказала воевать, – по отношению к танку, орудию или пулемету, который ему дала в руки эта шайка… Шайка?… Разумеется, шайка, кто же еще?… И вдруг он почувствовал весь ужас своих страшных мыслей и попытался бежать от них.
Нет, никакой шайки нет!.. Есть только каста избранных и чувство долга, о котором говорят, и мрачная поэма о Нибелунгах, и блеск звезд, и сама вечность! Концерны – это душа, мозг, истинная сущность Германии. После поражения они создадут на крови, на трупах, на пепелищах немецких городов новые города, новые фабрики, новые армии, с тем чтобы впоследствии начать новую, еще более грандиозную войну за господство над миром. Ибо такова судьба немецкого парода – или погибнуть, или господствовать над миром. Три поколения философов разгадывали, толковали и объясняли его судьбу, а Вагнер воплотил ее в музыке. В поражении нет ничего страшного. Катастрофа будет лишь незначительным эпизодом в тысячелетней истории немецкого духа.
Но, рассуждая подобным образом, фон Гайер опять-таки сознавал, что он только пытается бежать от сегодняшней действительности, которую не могут оправдать никакой разум и никакая философия. Как это бессмысленно – убивать миллионы мирных евреев, поляков, русских. как чудовищно глупо ополчаться против всего мира, какое безумие – расстреливать по пятьдесят или по сто заложников за одного убитого из засады немецкого солдата, Ни одна цивилизованная нация никогда не совершала подобных злодеянии. Ни одни парод не выбирал более страшного способа самоубийства. Потому что эта война для Германии не что иное, как самоубийство. За смертью миллионов немецких мужчин па фронтах следует смерть миллионов немецких женщин и детей в разрушенных городах – медленная смерть от нищеты, голода, холода, от хронических болезней. А с этим наступает и смерть немецкого духа, смерть достоинства немцев, терзаемых безнадежностью, снедаемых горечью… У немецкого народа останется лишь одна возможность добывать свой хлеб – он должен будет выступать за чуждые ему интересы, продавать свою кровь, вернуться к старинному унизительному промыслу средневековых ландскнехтов. Даже концерны уже не в силах снасти Германию. Чудовищный закон прибыли сконцентрировал их богатства в одних руках, отдал их во власть космополитических торгашей, людей без родины и сердца. Что общего у этих людей с душой и легендами Германии? Они превратят немецкий народ в толпу голодных наемников.
Итак. Германия погибает!.. Она должна или умереть. или превратиться в нечто совсем повое, чего он, фон Гайер, не знает и не может предвидеть. Он видит только ее разрушение и смерть, ужасную смерть, окруженную ненавистью и презрением всего мира. А с ее смертью умрет и дух фантаста барона фон Гайера – потомка северных рыцарей, бойца первой мировой войны, летчика эскадрильи Рихтгофена, – рухнет последний бастион его романтики и метафизики, уцелевший, несмотря на двадцатилетнюю службу в Германском папиросном концерне и споры с жуликами и торговцами табаком на Востоке. От фон Гайера остался опустошенный изверившийся человек, которому все в тягость. Дух уже покинул его, если под духом подразумевать иллюзию, возвышавшую его до сих пор над ничтожеством торгашей. И тогда фон Гайер понял, что наступает ею смерть – но обычная смерть, которая разрушает тело, а иная – та. что отнимает всякую надежду, всякую радость, всякое волнение. та. что убивает инстинкт жизни. Им овладело полное равнодушие. Он осознал, что его умертвил его собственный мир.
Но в темно-синей ночи, напоенной благоуханиями субтропических цветов, тело его продолжало жить. Оно могло жить еще долго дивидендами, которые ему давала шайка владельцев концернов. Он выпил водку, затем приказал Аристидесу подать кушанья и стал ужинать не спеша, думая о грядущей разрухе. С моря доносился слабый плеск волн и скрип лодок у причалов. В заливе мигали огни рыбачьих шаланд. Откуда-то снова прилетели звуки флейты – в ночной тишине лилась грустная старинная мелодия, напоминавшая о древнегреческом театре.
Фон Гайер расплатился и направился к Кристалло по темным улицам, время от времени нажимая па рычажок своего карманного фонарика-динамо, издававшего хриплый и заунывный вой. Белый сноп лучей выхватывал из темноты перепончатые крылья больших летучих мышей. Несколько минут фон Гайер шел в непроглядной тьме и уже думал, что заблудился, как вдруг оказался перед домом Кристалло и сразу узнал его, потому что увидел под оливой хозяйку и Костова, освещенных керосиновой лампой с кремовым абажуром. Они сидели за столом и вели оживленный разговор на греческом языке; Ирины с ними не было.
Фон Гайер рассердился. Опять его заставили ждать и ужинать в одиночестве, даже не поинтересовавшись, куда он пошел. Ему показалось, что и он, и Германский папиросный концерн больше не существуют ни для Костова, ни для Ирины и, уж конечно, ни для этой гречанки, которая вообще относится к нему с неприязнью. И тогда он опять почувствовал, что причиной тому – все та же грядущая катастрофа. Никто уже не думал о том, что он, фон Гайер, управляет восточным отделом Германского папиросного концерна, который, в силу своего монопольного положения, может озолотить или разорить любую табачную фирму. Вместе с могуществом Германии умирал и Германский папиросный концерн.
Немец бесшумно открыл калитку и немного постоял в саду среди гранатовых деревьев и смоковниц, тихо шелестевших листвой. Млечный Путь опоясывал небосвод гигантской полосой опалового света, а возле пего трепетали звезды, холодно шептавшие о вечности материи и гибели немецкого духа. Фон Гайер вышел из темноты и присел у стола, за которым беседовали Костов и гречанка. Они разговаривали об Аликс, и фон Гайеру показалось, что его приход им неприятен. Эксперт пробормотал какие-то объяснения, которым трудно было поверить, а Кристалло немедленно подтвердила его слова одобрительным кивком о насмешливым блеском своих темных лукавых глаз. Потом оба они замолчали, как бы ожидая вопроса об Ирине, и, когда фон Гайер задал его, Кристалло поспешно ответила:
– Госпожа ушла с военным доктором осматривал, развалины.
– Вот как! Когда же? – спросил немец равнодушным тоном.
– Когда мы вышли от опекуна девочки, – ответил эксперт. – Я тоже хотел пойти, но устал. Оттуда очень красивый вид.
– Где же эти развалины?
– Над пляжем, что у оливковой рощи.
– А я как раз оттуда, но их не видел.
– Они, вероятно, пошли посмотреть музей.
– Музей в такое время? – Фон Гайер рассеянно усмехнулся, словно снисходительно одобряя поведение Ирины, по относясь к ней самой равнодушно. – Может быть, они пошли ужинать?
– Да, – сказал Костов. – В офицерскую столовую.
И эксперт подумал, что обманывать мужа – это еще объяснимо, но изменять любовнику никуда не годится.
– Как девочка? – осведомился фон Гайер.
– Сейчас ей лучше, – ответил Костов. – Хотите на нее посмотреть?
Немец утвердительно кивнул и пошел вслед за Костовым в комнату, где лежала Аликс. Зарывшись головой в пуховую подушку, девочка спала. Она дышала глубоко и ровно, но лицо у нее стало желтым, как глина. Фон Гайер вспомнил, что такие лица были у раненых летчиков, которые потеряли много крови и ждали смерти. В желтоватом мерцании свечи эта желтизна казалась особенно мертвенной. Чистый античный профиль Аликс заострился, а ее бронзово-рыжие волосы потемнели.
Костов взглянул на немца, стараясь угадать его впечатление.
– Античная красавица! – снисходительно произнес фон Гайер. – Что вы собираетесь с ней делать?
– Я хочу ее удочерить.
– Это легче всего. А потом?
– Выхожу ее, воспитаю. Выберу ей подходящего мужа. Такой человек, как я, может найти в этом цель жизни.
– Трудновато вам будет в нынешние времена.
– Почему?
Немец бросил на Костова насмешливый взгляд.
– Ах, да! – спохватился эксперт. – Но мне кажется, что наш мир еще выплывет. В Софии новое правительство.
– Знаю, – сухо сказал фон Гайер.
– В составе кабинета демократы и правые члены Земледельческого союза. Вероятно, это первый шаг к сепаратному миру, и это помешает Красной Армии вступить в Болгарию.
А немец подумал: «Это начало конца… Вы оголяете наш левый фланг». Но это не взволновало его, потому что, в сущности, конец начался давно, еще в те дни, когда немецкие армии вторглись в необъятные просторы Советского Союза. Он не сказал ни слова и медленно вышел из комнаты, а Костов понял, что Аликс тронула фон Гайера не больше, чем породистый щенок.
Когда они входили в сад, Кристалло накрывала на стол.
– Ужинать будете? – спросила гречанка. – Угощу нас кефалью под майонезом и местным вином.
– Я уже поужинал, – ответил немец. Он докурил сигарету, потом вдруг встал и проговорил: – Пойду на берег, погляжу на луну.
– Тут, наверное, не совсем безопасно ходить по ночам, – заметил Костов по-немецки. – Оружие при вас?
– Да. А что?
– Сегодня утром волны выбросили труп нашего солдата – его закололи ложами и бросили в морс.
– Меня не заколют, – сказал фон Гайер.
Он пошел по тропе к калитке под самшитами и олеандрами, нажимая на рычажок своего воющего фонарика-динамо. Луна еще не взошла, но ее серебристое сияние уже светило за вершиной холма с развалинами.
Костов с гречанкой остались вдвоем. Эксперт целый день ничего не ел и теперь ужинал с аппетитом.
– Не нравятся мне твои друзья! – проговорила Кристалло после ухода фон Гайера.
– Они несколько надменные, но в общем люди не плохие, – сказал эксперт, отпив из стакана густого тасосского вина, своеобразный аромат которого напоминал запах смолы.
– Нет, я не о том! У них обоих что-то неладно. Тебе никогда не приходилось пьянствовать с назойливыми глупцами до поздней ночи, когда тебе уже свет не мил?
– Да, – сказал эксперт. – Со мной такое часто случалось.
– Ты тогда готов лезть в петлю, – продолжала гречанка, – готов провалиться сквозь землю, бежать куда-то, сам: не знаешь куда. И тогда ты вдруг начинаешь воображать, что один из этих глупцов лучше остальных. Тебе хочется подсесть к нему, услышать от него теплое слово, но все же ты не вполне уверен, что он это слово скажет. Так вот, твой приятель как раз в таком состоянии.
– Ты его, кажется, раскусила, – усмехнулся Костов.
– А видел ты когда-нибудь женщину, которая пресытилась своей беззаботностью, ленью, нарядами, любовью? Такая женщина уже не может любить и меняет мужчин, как платья.
– Моя приятельница точь-в-точь такая, – сказал эксперт.
Он поднял голову и устремил задумчивый взгляд на абажур зажженной лампы, вокруг которого вихрем носились комары.
– Вот почему я говорю, что у них не все ладно. Да и у тебя самого тоже не все ладно.
– Что же именно? – спросил Костов, уязвленный.
– Эта история с Аликс.
Фон Гайер встретил Ирину в сотне метров от дома Кристалло. Серебристое сияние луны, все еще скрытой холмом, заливало улицу мягким, слабым, словно предутренним светом, когда предметы видны хорошо, но очертания их размыты. И в этих сумерках он ясно увидел силуэт мужчины, который быстро отделился от Ирины и пошел по улице к пристани. Фон Гайеру было противно видеть, что они расстались, увидев его, как будто оба были смущены своим поведением.
– Почему вы одна? – спросил он, приблизившись к Ирине.
– Я заблудилась… – солгала она. – Уже полчаса блуждаю. Никак не могу дойти до дома, а мой коллега, у которого я была, занят в лазарете и не смог меня проводить… Мы искали лекарство для ребенка.
– Нашли?
– Нет, – ответила она. – Таких лекарств здесь не найти.
Немец сильно нажал на рычаг своего фонарика и осветил лицо Ирины. Из волос ее, уложенных валиком, выбились пряди, а помада на губах была размазана. Должно быть, провожавший ее мужчина, как мальчишка, пользуясь темнотой, и па улице продолжал обнимать и целовать ее, а ей это нравилось – лицо ее выражало истому и довольство. Фон Гайеру это выражение было хорошо знакомо. Ирина вдруг поняла, что он обо всем догадался, и спросила сердито:
– Ну, освидетельствовали меня?
А немец ответил:
– Да. Вам необходимо привести в порядок лицо и волосы.
Он проговорил это без гнева, без насмешки, даже с каким-то сочувствием к ней, ибо знал, что немного погодя она почувствует себя неловко. Тяжело сознавать, что спасаешься от скуки, жертвуя собственным достоинством. К тому же он понял, что Ирина, как и он, уже мертва и жизнь ее непрерывно разрушается.
Ирина, рассерженная, пошла дальше, а фон Гайер направился к берегу. Теперь он сознавал, что душевное равновесие покинуло его окончательно, навсегда. Он лишился даже той частицы интереса к жизни, которую в нем поддерживала Ирина, и сейчас испытывал лишь одно тупое желание – выкурить трубку на берегу моря и уйти спать. От фантаста фон Гайера, от человека, сознававшего трагические истины, остался автомат, принадлежащий Германскому папиросному концерну, только служака, умеющий перехитрить восточных торговцев табаком. Но хотя человек умер, автомат продолжал жить и рассуждать. Сейчас он думал о табаке, который необходимо было переправить в Германию, и о том, как предотвратить арест Кондояниса, чтобы не разгневать невидимых хозяев Голландского картеля.
На другой день ранним утром моторный катер с двумя немецкими матросами возвратился. Фон Гайер разрешил посадить в него и Кристалло с Аликс, а в Керамоти взяли еще какого-то болгарского кмета, заболевшего тропической малярией и находившегося в бессознательном состоянии. Больного необходимо было перенести на носилках, поэтому катер задержался на целый час. Когда катер прибыл в Каваллу, кмета, как изношенную и ненужную, но казенную вещь, передали портовому начальству. Кристалло, Ирина, Аликс и Костов пошли пешком домой, а фон Гайер отправился на склад Германского папиросного концерна.
На складе не было ни души, и немец в дурном настроении уселся за стол фрейлейн Дитрих. Жара довела его до одури, голова болела, в груди кипело суровое и горькое негодование на весь мир. На катере ему удалось высказать Ирине все те язвительные упреки, которые пришли ему в голову в течение прошлой ночи, проведенной без сна. Но Ирина отвечала на них усмешкой и невозмутимым молчанием, как будто ничего особенного не произошло, а выходя на берег, сказала с удивительным бесстыдством: «Нуду ждать вас в Чамкории». Теперь, когда он обо всем этом думал, мысли путались у него в голове, но он знал одно: он поедет в Чамкорию к Ирине. Уверенность в грозящей катастрофе окончательно овладела им. А вместе с катастрофой наступал конец самообману – теперь он, барон фон Гайер, уже не мог считать себя человеком особенным, недосягаемым, стоящим над миром обычных людей.
Он закурил и стал ждать прихода служащих. Пробило десять часов, а никто не появлялся, и он сердито нажал на кнопку электрического звонка. Тотчас же прибежал рассыльный – подтянутый и опрятный болгарин.
– Где служащие? – спросил фон Гайер на ломаном болгарском языке.
– Пришел только господин Адлер, – ответил рассыльный. – Он следит за погрузкой.
– Позовите его сейчас же.
Вскоре послышались неровные шаги человека с деревянной ногой, и в передний зал конторы вошел Адлер в рабочем холщовом фартуке. Он был потный и опирался на палку.
– Где остальные? – сердито спросил бывший летчик.
Адлер кашлянул, чтобы ответить не сразу, и, тяжело волоча протез, направился к столу, за которым сидел шеф, как будто желая сообщить что-то важное и секретное, чего нельзя было сказать громко. Подойдя к столу, он вытянулся по-солдатски, как это делали все служащие Германского папиросного концерна в присутствии фон Гайера.
– Прайбиш уехал получать назначение, – негромко проговорил бухгалтер.
– Какое назначение?
Фон Гайер порылся в своей утомленной памяти, но так и не смог ничего понять.
– Прайбишу и Лихтенфелъду были повестки… Из вермахта.
– Верно! – вспомнил наконец бывший летчик. – А вы написали письмо с просьбой об освобождении Прайбиша?
Бухгалтер приглушенно откашлялся.
– Я написал о Лихтенфельде… – пробормотал он.
– Как о Лихтенфельде?… – В глазах фон Гайера блеснула молния.
Бухгалтер взял себя в руки и произнес более внятно;
– Фрейлейн Дитрих приказала мне написать просьбу об освобождении Лихтенфельда.
Наступило молчание. Фон Гайер спросил мрачно:
– Где сейчас Дитрих и Лихтенфельд?
Адлер снова закашлялся, и голос его словно потонул в какой-то бездне стыда, унижения и позора.
– Вы, наверное, еще не знаете… – произнес он запинаясь. – Фрейлейн Дитрих и барон Лихтенфельд обручились… и телеграфировали центральному управлению в Гамбурге просьбу об отпуске… Они вчера уехали.
Адлер кашлянул еще раз, как будто не барон, а он сам обручился с фрейлейн Дитрих, в чьей власти было отменять повестки о мобилизации в армию. Снова наступило молчание. Адлер с испугом следил за лицом шефа. И никогда в жизни это лицо не казалось ему таким бесчувственным, таким застывшим, таким страшным. Фон Гайер смотрел перед собой невидящими, ничего не выражающими глазами, нижняя челюсть у него отвисла, рот раскрылся… Он выронил сигарету, и от ее огня на столе задымился коричневый бювар. В наступившей тишине он наконец произнес как-то механически, словно автомат:
– Так!.. – Потом поднял голову и добавил вдруг: – Что вы об этом думаете?
«Что я думаю?» Адлер ничего не думал или, вернее, нe смел ничего сказать. Десять лет гитлеровской власти и совместная работа с фрейлейн Дитрих научили его молчанию. Барон был зол и мстителен, как оса, а всемогущество фрейлейн Дитрих было известно всем и каждому.
– Говорите! – произнес бывший летчик с каким-то особенным, грозным нетерпением.
Адлер снова откашлялся и пожал плечами, как бы говоря, что он не может ни осудить, ни оправдать поведение фрейлейн Дитрих и Лихтенфельда. И тут фон Гайер внезапно вскочил и с неожиданной яростью схватил Адлера за ворот.
– Говорите же, черт возьми! – в бешенстве закричал он. – Говорите!.. Кто другой будет говорить за нас, если мы с вами молчим после того, как получили ордена, после того, как пролили свою кровь за Германию!.. Говорите, Адлер!.. Что же вы молчите? Чего боитесь? Или гитлеровцы страшнее русских снарядов, что оторвали вам ногу? Скажите хоть мне одному, что Лихтенфельд – подлец, позорящий имя своих предков… что эта дрянь Дитрих – бывшая проститутка, подвизавшаяся в портовых кабаках Гамбурга… что негодяи, скоты и убийцы загнали Германию в гроб, потому что никто не осмелился им помешать…
Бухгалтер смотрел на шефа широко открытыми глазами. Никогда в жизни, даже в часы смертельной опасности, когда в снежной замерзшей степи бушевал ураган советской артиллерии, Адлер не испытывал подобного страха. Десятки раз он глядел в глаза смерти. Его нельзя было назвать трусом или нечестным человеком. И все-таки его сейчас обуял страх, моральный и физический страх перед жабьими глазами фрейлейн Дитрих, перед невидимыми ушами гестапо, перед ужасной гитлеровской машиной, которая отправляла миллионы немцев на Восток, в гигантскую мясорубку. В сильных руках фон Гайера тело Адлера беспомощно дергалось. Фартук его отстегнулся, и на лацкане белого пиджака показались ленточки орденов за храбрость.
А фон Гайер все гремел:
– Немецкий народ одной ногой в могиле, Адлер! А мы молчим! Почему мы молчим? Почему? Кто скажет об этом глупцам, если мы не решимся сказать? – И бывший летчик громко выкрикнул: – Кто? Кто?
На лбу у Адлера выступили мелкие капли пота. В его правдивых глазах смешались покорность, согласие со словами шефа и страх – выражение, свойственное человеку, который был и храбрым солдатом и послушной, безропотной овцой. Фон Гайер вдруг понял это и в отчаянии отпустил его. Тысячи прусских офицеров, философов и наставников десятилетиями учили всех немецких мужчин быть храбрыми солдатами и послушными, безропотными овцами.
– Простите, Адлер! – произнес через некоторое время бывший летчик. – Я вспылил и, может быть, обидел вас.
– Нет, вы ничуть меня не обидели… Ничуть меня не обидели, господин майор, – промямлил бухгалтер.
– Садитесь за свой стол! – Голос фон Гайера снова стал спокойным и холодным. – Я буду диктовать телеграммы.
Возвратившись в Каваллу, Костов провел остаток дня в заботах об Аликс. Состояние ее неожиданно ухудшилось, и он созвал консилиум из лучших врачей города. Они подтвердили, что у девочки то самое осложнение тропической малярии, которое Ирина предсказала еще на острове. Узнав об этом, Кристалло тихо заплакала, а потом, считая себя виноватой, вдруг завыла в дикой истерике, как это делали простые бабы из вертепов Пирея. Ирина провела два часа в ученых рассуждениях с врачами и бесполезной суете возле Аликс. Болезнь девочки и возня с нею спасли ее от приступа неврастении, которая всегда мучила ее в жаркие часы дня. Она даже не заметила отсутствия Бориса, который с утра уехал в соседний город осматривать табак «Никотианы».
Он возвратился вечером в разбитом «штайере» и, увидев, что в прохладной комнате, где он обычно занимался подсчетами, устроили Аликс, недовольно заворчал. Никто, мол, с ним уже не считается. Его терпят только как дойную корову. Завтра же он попросит у Кондояниса приличную комнату – пусть все видят, что какой-то грек способен оказать ему больше внимания, чем эксперт его собственной фирмы. Он был, как всегда к вечеру, уже пьян. В эти часы разыгрывалась его хандра, и он то становился сварливым и видел все в черном свете, то безумно веселым и смотрел на мир сквозь розовые очки. Заботливо раскладывая свои бумаги в новой комнате, он ворчал до тех пор, пока наконец Костов, расстроенный тяжелым состоянием Аликс, не заметил ему сухо, что всех удобств человек может требовать лишь в собственном доме.
– Вот как? – отозвался на это Борис. – Быть может, вы считаете, что «Никотиана» и я уже больше вам не нужны?
– Да, – хмуро ответил эксперт. – Скоро мы будем совершенно не нужны друг другу.
– Ничего глупее вы сказать не могли! – Борис но пришел в ярость, а испугался мысли, что эксперт может неожиданно уйти от него. – После войны перед «Никотианой» откроются огромные, блестящие возможности.
Он загадочно ухмыльнулся, – очевидно, переговоры с Кондоянисом закончились удачно.
– Уж не усматриваете ли вы блестящую возможность в приходе русских? – спросил эксперт с горечью.
– Нет, я усматриваю ее в приходе англичан, – ответил Борис – Русским никогда не дойти до Болгарии. Когда же их пускали на эту сторону Дуная?
Борис опять усмехнулся, словно он один постиг какую-то тайну, которую другим не дано знать. Одряхлевший, с подорванным здоровьем, он все еще сохранял способность работать непрерывно. Вся бухгалтерия, все расчеты проходили через его руки. Но если острая проницательность и комбинационные способности Бориса заметно ослабли, то мелочность его непомерно возросла. Он полтора часа продержал у себя эксперта, споря, как последний скряга, о ничтожном налоге, который фирма, основываясь на каком-то циркуляре, могла бы и не платить.
Но когда сели ужинать, к нему вернулось хорошее настроение, и он завел разговор об Аликс.
– Этот чахлый котенок, наверное, будет вашей утехой в старости, – заметил он. – Конечно, лишь в том случае, если вы его воспитаете как следует и искорените его порочные наклонности, обычно порождаемые бедностью… Сколько вы заплатили опекуну?
– Почти ничего, – ответил эксперт.
И он опять почувствовал угрызения совести, потому что за письменное согласие Геракли отдать Аликс он заплатил пять миллионов драхм и полдюжины бутылок водки. Но драхма с каждым днем обесценивалась, так что эти пять миллионов теперь стоили не более ста левов, а значит, можно было сказать, что Костов купил Аликс всего лишь за шесть бутылок водки. Так торговец надул вымогателя.
– Разве деньги облагораживают? – вдруг спросила Ирина.
– Разумеется, – ответил Борис. – Придет ли в голову бедняку усыновить голодного сопляка? А если и придет, так разве может он это сделать?
Он умолк и задумался, а по лицу его разлилась важность. Глаза его, утомленные цифрами и мутные от хмеля, смотрели куда-то в пространство с пустой, бессмысленной серьезностью. И Ирине показалось, что она видит его отца, бывшего учителя латинского языка, который так же смотрел в пространство, когда принимался философствовать.
– Значит, вы ее удочерите? – спросил Борис. – Что ж, это неплохо! Только бы оказалась хорошая наследственность.
Немного помолчав, он посмотрел на Ирину и добавил осторожно:
– А тебе не приходило в голову, что и нам следует сделать так же? Взять на воспитание какого-нибудь мальца от здоровых и честных родителей?
– Нет, – сухо ответила Ирина.
Она знала, что, когда Борис в хорошем настроении, он становится раболепным и угодливым, – он до смерти боится, как бы она его не бросила.
– Почему? – спросил он с отталкивающей слащавой нежностью.
Ирина покраснела от гнева и прошипела злобно:
– Не говори глупостей.
Борис проглотил это с видом супруга, привыкшего терпеливо выносить женины вспышки, которые, впрочем, не слишком его задевают.
– Не сердись! – продолжал он хриплым голосом. – Я только хотел узнать, что ты об этом думаешь. Мы люди цивилизованные, а цивилизованные люди гордятся тем, что умирают бездетными. Дети – это торжество… как это говорится? Да, дети – это торжество рода и обман индивидов. Чьи это слова?
– Да перестань же! – глухо простонала Ирина.
Наступила тишина. Ирина и Костов ели, подавленные глупой болтливостью Бориса.
– Как дела с Кондоянисом? – спросил эксперт.
– Дела идут отлично, – похвалился Борис. – Этот грек скоро достигнет масштабов Кнорра, а ваш покорный слуга сможет его догнать, если события будут развиваться так, как я ожидаю. Остается только отправиться в Салоники и осмотреть фабрику.
– На чем же нам ехать? – озабоченно спросил эксперт.
Он опасался, что Борис не осмелится ехать в автомобиле. Дорога проходила через область, в которой действовали партизаны.
– На машине Кондояниса, – сказал Борис. – Очень удобный «бьюик».
– А ты не боишься андартов? – язвительно спросила Ирина.
– Нет, милая, ничуть не боюсь, и ты прекрасно могла бы нас сопровождать. Белые андарты не трогают торговцев, которые едут по своим делам. Кондоянис поддерживает с ними связь. – Он взглянул на Ирину и таинственно усмехнулся: – У этого грека есть что-то от моего стиля! Он, наверное, подражает мне, правда? Впрочем, нет такого положения, с которым умный человек не мог бы справиться. Я хотел сказать, что белые андарты нам не опасны.
– А от красных ты ожидаешь комплиментов?
– О нет! – Борис усмешкой подчеркнул свое хорошее настроение. – Красных почти полностью истребили немцы. В этом меня уверил Кондоянис.
– Не очень-то ты верь Кондоянису. – Глупость и слащавая нежность Бориса раздражали Ирину. Ее охватило необъяснимое желание позлить его и посеять в его душе смятение. – Положение очень скверное… Вчера я видела на Тасосе одного своего коллегу, мобилизованного. Он сказал мне, что дисциплина в армии развалилась. Солдаты не хотят драться с партизанами, а офицеры не решаются их наказывать.
На это Борис ничего не возразил и заметно помрачнел. Слова Ирины не были для него новостью – обо всем этом он уже слышал.
– С твоего коллеги надо сорвать погоны и предать его военному суду, – сказал он. Затем проглотил рюмку коньяка и неожиданно рассвирепел. – Офицеры!.. В их руках судьба государства, а они дрожат за свою шкуру.
Но Ирина продолжала хладнокровно дразнить его:
– Что ж, разве они не имеют права дрожать за свою шкуру?
– Нет, не имеют! – крикнул Борис. – Им платят жалованье.
Но вдруг он понял, что это объяснение не выдерживает критики, и его охватило мрачное предчувствие грядущей катастрофы, от которого но телу пробежала дрожь.
– Им платят жалованье! – повторил он. – Но скоро эти трусы получат по заслугам.
– От кого? – спросила Ирина равнодушным тоном.
– От законной власти. – Борис закурил и важно нахмурился, затем рассказал новость, которую сообщил ему днем какой-то генерал. – От здоровых сил этого народа. Они послали делегацию, которая будет просить англо-американцев заключить сепаратный мир.
Борис умолк и высокомерно поднял голову, отчего стал еще больше похож на своего отца. Костов смотрел на него с досадой и сожалением. Ирина подавила зевок. Ей уже надоело его дразнить.
– Когда вы едете в Салоники? – спросила она, вставая.
– Завтра утром. Хочешь поехать с нами? Она ответила раздраженно:
– Нет. Я вернусь в Чамкорию.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления