3 6. УЛИЦА ДЕТСТВА

Онлайн чтение книги Паутина и скала The Web And The Rock
3 6. УЛИЦА ДЕТСТВА

Когда Джордж Уэббер был ребенком, Локаст-стрит, улица, на которой он жил у Джойнеров, казалась ему незапамятно древней. Он не сомневался, что у нее было начало, была история, однако столь давняя, что на ней селилось, жило, умирало и уходило в забвение бесчисленное множество людей, и никто из ныне живущих не помнит, как она возникла. Более того, Джорджу представлялось, что каждый дом, сад, дерево являются частью некоего непреложного замысла: находятся они на своих местах потому, что должны там находиться, построены дома так потому, что по иному и не могли быть построены.

Эта улица была для него миром радости и очарования, которых должно хватить на множество жизней. Размеры ее были благородны в их космической, безграничной изумительности. Ее мир домов, дворов, садов и сотни людей казался ему обладающим несравнимым великолепием лучшего места на земле, непоколебимым авторитетом центра вселенной.

С годами Джордж ясно понял, что мир, в котором он живет, очень мал. Все размеры улицы жутко сократились. Дома, казавшиеся ему столь впечатляющими в их роскоши и величии, лужайки, некогда такие просторные, задние дворы и живописные сады, тянувшиеся бесконечной полосой восхищения и новых открытий – все это жалко, невероятно съежилось, выглядело крохотным, убогим,стесненным. И все же много лет спустя воспоминания об этой улице с бесчисленными подробностями жизни на ней пробуждались у него с ослепительной, нестерпимой яркостью сновидения. То был мир, который Джордж знал, в котором жил каждой мельчайшей толикой крови, мозга, духа, каждый из ее образов навеки вошел в жизнь Джорджа, стал такой же его частью, как самые сокровенные мысли.


Поначалу улица была просто-напросто ощущением травы и земли под босыми ногами, когда впервые выходишь без обуви и ступаешь с опаской. Была прохладой песка, набивающегося между пальцами ног, мягкой липкостью гудрона на проезжей части, ходьбой по стене из бетонных блоков и прохладной, сырой землей в тенистых местах. Была стоянием на низкой кромке крыши, в чердачном окне сарая или на втором этаже строящегося дома и вызовом, брошенным другим мальчишкой, спрыгнуть оттуда; осматриванием, ожиданием, знанием, что должен спрыгнуть; смотрением вниз, борьбой со страхом, поддразниванием и колотящимся сердцем, пока не спрыгнешь.

Потом она была удовольствием бросить круглый, тяжелый камешек в открытое окно пустого дома, когда красный незапамятный вечерний свет ярко отражался на стеклах; связывалась с первым ощущением в руках бейсбольного мяча по весне, его округлости, тяжести в вытянутой руке, с тем, как мяч летит подобно пуле, когда впервые бросаешь его с ощущением громадной силы и скорости, с тем, как он влетает в пахучий, засаленный карман на рукавице принимающего. А потом с рысканьем по прохладному, темному подвалу в надежде, что вот-вот найдешь спрятанное сокровище, с находкой рядов покрытых паутиной бутылок и ржавой велосипедной рамы.

Иногда она связывалась с пробуждением в субботу, с прекрасным ощущением субботнего утра, пляшущим в сердце, со зрелищем лепестков яблочного цвета, плавно опускающихся на землю, с запахами колбасы, ветчины и кофе, со знанием, что сегодня не будет занятий в школе, не будет ужасающего утреннего звона школьного колокола, не будет сердцебиения, спешки, нервной дрожи, наскоро проглоченной, лежащей комом еды и кислого неприятного кофе в желудке, потому что в школу идти не нужно, потому что наступила великолепная, сияющая, прекрасная суббота.

А потом она связывалась с субботним вечером, радостью и опасностью, разлитым в воздухе, с нетерпением выйти из дома и отправиться в «верхнюю часть» города, горячей ванной, чистой одеждой, ужином и походом в верхнюю часть по темным субботним улицам, где воздух напоен радостью и опасностью, где слава обдает тебя своим дыханием, но не появляется, с проходом в передние ряды, с трехкратным просмотром фильма, где Брончо Билли поражает выстрелами плохих людей, покуда последний сеанс не кончится, и на экране не засветится поцарапанный кадрик с надписью «Доброй ночи».

Потом она связывалась с воскресным утром, пробуждением, шумом автомобиля снаружи, запахом кофе, омлета с мозгами, гречишных оладий, ощущением спокойного, тихого счастья, не ликующего, как в субботу, вялой, дремотной, более унылой радости, с запахом воскресных газет, воскресным утренним светом снаружи, ярким, золотистым и вместе с тем благочестивым, церковными колоколами, людьми, наряжающимися, чтобы идти в церковь, по-воскресному тихими улицами, хождением по тенистой стороне, где находится табачная лавка, с воскресными утренними развлечениями тех, кому идти в церковь не нужно, с крепким чистым запахом хорошего табака, с приятным запахом и атмосферой церкви, не столько молитвенной, сколько благопристойной – с детьми, поющими «Соберемся мы у Реки, у Прекрасной, Прекрасной Реки!» – а потом с гудением голосов в классной комнате, неярким красно-коричневым светом из церковного витража, с пристойно, нерасфранченно одетыми людьми, которых дома ждет хороший обед, с холодной, однако же страстной суровостью в голосе священника, благородством его худощавого, вытянутого лица, когда он, вытягивая шею, произносит слово «гнусный», – и весь он холодный, суровый, смиренный, благопристойный, словно сам Бог находится в этом красно-и;гго-коричневом свете и высоком крахмальном воротничке; а потом двадцатиминутной молитвой, органом, играющим звучное благословение, людьми, которые, разговаривая и смеясь, расходятся после надлежащей еженедельной красновато-коричневой дезинфекции душ, снова выходят в яркий, золотистый свет воскресного утра, потом, постояв дружелюбными, однако зубоскалящими группами на лужайке, идут по домам, с мерным, звучным, воскресным шарканьем хорошей кожи на тихих улицах -все это бывало чинно, благочестиво, однако наводило на мысль не о Боге, а о предопределенных покое и благопристойности воскресного утра, хороших обедах, деньгах в банке и полной обеспеченности.

А потом она связывалась с сильными ветрами, шумевшими по ночам в больших деревьях, – издалека налетавшими, безумными ветрами, частым, резким стуком желудей о землю, демоническим шепотом злобного ликования в сердце, говорящем о торжестве, полете и тьме, новых землях, утрах и сияющем городе.

Потом она связывалась с пробуждением по утрам и невесть откуда взявшимся знанием, что идет снег, еще до того, как его увидел, с ошеломляющем, белым, грустным предвидением мягкого, тихого, все заносящего снега, со слышными потом его мягким, почти бесшумным падением на землю и скрежетом лопаты на тротуаре перед домом.

А потом она связывалась с суровой, холодной зимой, днями и ночами, нестерпимо поглощавшими скучный, серый пепел времени, с апрелем, который все не наступал, с мечтательным ожиданием по ночам какого-то чуда, которого никогда не случалось, с голыми кустами, скрипя качавшимися в темноте, с неподвижными ветвями деревьев, бросавшими тени на тротуар под фонарем, с голосом тети, преисполненным бездонных глубин времени и ужаса Джойнеров, племени, которое жило вечно, хотя ты тонул в этих глубинах.

Потом она связывалась с теми несколькими днями, когда школа нравилась, с началом учебы в сентябре и окончанием в июне. Связывалась с возвращением в школу после летних каникул, с легкой радостью и надеждой, вызванными списком учебников, который учительница выдавала в первый день, затем ощущением, видом, запахом нового учебника географии, хрестоматии и тетрадей, учебника истории, с запахами карандашей, линеек и бумаги в книжном магазине, с приятным ощущением тяжести книг в связке, с приносом их домой и жадным чтением новых, богато иллюстрированных учебников географии, истории, хрестоматий – чтением с ненасытными радостью и жаждой, пока в книгах не оставалось больше ничего нового, с подъемом по утрам, звоном школьного колокола и надеждой, что этот год окажется не таким уж плохим.

Связывалась она и с ожиданием в мае конца занятий, с легкой грустью, что они скоро кончатся, с их последним днем, когда испытывал подлинную горечь и вместе с тем ликующую радость, с присутствием на выпуске окончивших школу, с гипсовыми скульптурами Минервы и Дианы, с бюстами Сократа, Демосфена и Цезаря, с запахом мела, чернил и прочими школьными запахами, с радостью и печалью, что расстанешься с ними.

И с ощущением слез на глазах, когда класс пел выпускную песню на мотив «Старого Гейдельберга», когда девчонки, истерически рыдая, целовались, висли на шее мистера Хэмби, директора, клялись, что никогда, до самой смерти не забудут его, что школьные дни были счастливейшими в их жизни, что расставание со школой для них невыносимо – хны-хны-хны! – а затем все слушали речь достопочтенного Зибулона Н. Микинса, местного конгрессмена, который говорил, что мир никогда еще так не нуждался в руководителях, как в настоящее время – вперед, вперед, вперед, мои юные друзья, будьте руководителями в этом Огромном Мире, он ждет вас, и благослови Бог вас всех. И при этих прекрасных словах Зибулона Н. Микинса глаза увлажнялись, горло сжимало от радости и нестерпимой боли, потому что, когда он произносил их, у свеса крыши прошумел ласковый, пахнущий цветами июньский ветер, ты видел за окном свежую зелень деревьев, ощущал запахи смолы, зелени, полей, усеянных клонящимися под ветром бело-желтыми маргаритками, слышал дальний грохот на железной дороге, и тут узрел Огромный Мир, сияющий вдали прекрасный, очаровательный город, услышал далекий, приглушенный гул всей его миллионнолюдной жизни, унидел его поразительные башни, вздымающиеся из переливчатой дымки, понял, что когда-нибудь будешь ходить по его улицам завоевателем, руководителем среди самых красивых и счастливых людей на свете; и подумал, что обязан этим красноречию Зибулона Натаниела Микинса, не придав значения ни изменчивому свету, становившемуся из золотистого серым, а потом вновь золотистым, ни свежей июньской зелени и очаровательным, густо усеянным маргаритками полям, ни волнующему школьному запаху мела, чернил и лакированных парт, ни волнующей тайне, радости и печали, ошеломляющему, восхитительному ощущению славы нутром – нет, он не придал всему этому никакого значения и решил, что всем обязан красноречию Зиба Микинса.

И он задумался о том, что представляют собой классные комнаты летом, когда в них никого нет, и ему захотелось оказаться там наедине со своей хорошенькой, рыжеволосой, пышнотелой учительницей или с одноклассницей, что сидела по другую сторону прохода от тебя, Эдит Пиклсеймер, у которой густые локоны, мягкий, спокойный взгляд голубых глаз и нежная, простодушная улыбка, которая носит короткие юбочки, чистые синие чулки, и он иногда видел белую, нежную пухлость ее ног, где резинки и пряжки подвязок врезаются в них, и ему хотелось побыть с нею наедине в пустом классе, однако не позволяя себе ничего лишнего.

А иногда она связывалась с возвращением из школы в октябре, с запахом жженой листвы в воздухе, с дубовыми листьями в канаве, с видом мужчин без пиджаков, с синими резинками на рукавах, сгребающих у себя во дворах листья, с ощущением, запахом, звуками спелости, жатвы, подчас с заморозками по ночам, белым от мороза светом луны в окна, далеким лаем собаки и грохотом поезда по рельсам, с уносящимся в ночь поездом, со звоном колокола, с тоскливым, прощальным гудком.


Эти оттенки света, очертания, звуки переплетались в мозгу мальчика, словно волшебная, изменчивая, радужная паутина. Потому что место, где он жил, было для него не просто улицей – не просто мостовой и старыми, ветхими домами: то была живая оболочка его жизни, обрамление и сцена всего мира детства и очарования.

Здесь на углу Локаст-стрит, у подножия холма под домом его дяди, стояла стена из бетонных блоков, на которой Джордж множество раз сидел с ребятами, жившими по соседству, заговорщицки разговаривая вполголоса; они сплетали жуткий заговор ночного, таинственного приключения, крадучись, уходили в темноту на его поиски, то перешептывались и сдавленно смеялись, тихо рыская по темным местам с внезапными остановками, с шепотом «Погодите!», то внезапно пускались в ужасе наутек… ни от чего. Потом опять заговорщицки разговаривали на стене и крались в темноту улиц, дворов, переулков с какими-то отчаянными ужасом и решительностью, надеясь встретить в ночи нечто опасное, дикое, злое, столь же торжествующее и черное, как демоническая радость, неистово и невыносимо заполнявшая их сердца.

На этом же углу Джордж однажды видел, как погибли двое ребят. Стоял весенний день, мрачный, серый, промозглый, воздух был прохладным, сырым, напоенным запахом земли и буйной зелени. Мальчик шел в верхнюю часть города, а тетя Мэй, наводившая порядок в столовой, смотрела, как он идет по Локаст-стрит мимо дома Шеппертонов, мимо дома напротив, где жил Небраска Крейн. Настроение у него было хорошее, так как он собирался купить шоколада и кленового сиропа, и потому что воздух был мрачным, серым, зеленым, в нем ощущалась какая-то невыносимая радость.

Когда Джордж свернул на Бэйрд-стрит, навстречу ему катили под уклон в коляске Элберт и Джонни Эндрюсы, правил Элберт; когда Джордж поравнялся с ними, Джонни кличем приветствовал его и поднял руку, Элберт тоже издал клич, но руки не поднял. Потом Джордж обернулся посмотреть, как они свернут за угол, и на его глазах в коляску врезался большеколесный «олдсмобил»,за рулем которого сидел юный Хэнк Бэсс. Джордж вспомнил, что машина эта принадлежит мистеру Пендерграфту, изысканного вида лесопромышленнику, он был богат, жил на Монтгомери-авеню, в лучшей части города, имел двух сыновей, Хипа и Хопа, они учились в воскресной школе вместе с Джорджем, широко улыбались людям, были косноязычными, с заячьими губами. Джордж видел, как машина столкнулась с коляской, разнесла ее в щепки и протащила Элберта вниз лицом пятьдесят ярдов. Коляска была окрашена в желтый цвет, на ее боках печатными буквами было выведено «Лидер».

Лицо Элберта превратилось в кровавое месиво, Джордж видел, как оно волоклось по мостовой, будто окровавленная тряпка; когда он подбежал, беднягу вытаскивали из-под машины. Сильно пахло стертой резиной, бензином, маслом и, кроме того, кровью; изо всех домов с криками бежали люди, мужчины лезли под автомобиль, чтобы вытащить Элберта, Бэсс стоял с позеленевшим лицом, с каплями холодного пота на лбу, в изгвазданных брюках, а Элберт представлял собой окровавленную тряпку.

Мистер Эрнест Пеннок, ближайший сосед дяди Марка, вытащил Элберта из-под машины и держал на руках. Это был рослый, краснолицый человеке приветливым голосом. Сэм Пеннок, друг Джорджа, доводился ему племянником. Эрнест Пеннок был без пиджака, с синими резинками на рукавах, кровь Элберта залила ему всю рубашку. У бедняги был сломан позвоночник, переломаны обе ноги, сквозь прорванные чулки торчали осколки костей, и он непрестанно вопил:

– О мама спаси меня О мама, мама спаси меня О мама спаси меня!

И Джорджу стало не по себе – Элберт поздоровался с ним, был радостным всего минуту назад, потом что-то громадное, безжалостное словно бы свалилось на него с неба, сломало спину, и теперь ничто не могло его спасти.

Джонни машина переехала, но не поволокла за собой, и крови на нем не было, только синели две вмятины на лбу. Мистер Джо Блэк, живший на углу, через дом от Джойнеров, был мастером в трамвайном парке, целыми днями стоял на Площади и каждые четверть часа, когда подъезжал трамвай, отдавал вагоновожатым распоряжения, он был женат на одной из дочерей мистера Макферсона, шотландца, жившего на другой стороне улицы выше Джойнеров, поднял Джонни, держал его на руках и говорил веселым голосом отчасти ему, отчасти себе и другим людям:

– Этот мальчик цел-невредим, да-да, просто слегка ушибся, но он молодец, в два счета оправится.

Джонни постанывал, но негромко, крови на нем не было, и никто не обращал на него внимания, однако он умер, пока Джо Блэк обращался к нему.

Потом из-за угла стремглав выбежала миссис Эндрюс, на ней был фартук; вопя, как резаная, она продралась через толпу вокруг Элберта, выхватила сына из рук Эрнеста Пеннока, целовала, покуда ее лицо не покрылось его кровью, и без умолку вопила:

– Он мертв? Он мертв? Почему не говорите?

И сразу же перестала орать, когда ей сказали, что мертв не Элберт, а Джонни, – стала спокойной, тихой, почти хладнокровной, так как Элберт был родным ее сыном, а Джонни – приемышем; и хотя она всегда была добра к Джонни, все соседи потом говорили:

– Видели, а? Вот вам, пожалуйста! Сразу же утихла, услышав, что погиб не родной сын, а приемный.

Но Элберт тоже скончался два часа спустя, в больнице.

Наконец – почему-то это оказалось самым тягостным – появился мистер Эндрюс и заковылял к людям, собравшимся вокруг Элберта. Этот крохотный человек, страдающий какой-то жуткой болезнью суставов, был страховым агентом. Передвигаться он мог только с помощью трости, его большая голова с исхудалым лицом и громадными, широко раскрытыми глазами казалась слишком тяжелой для хилых тела и шеи. Ходил он, раскачиваясь, корчась, подергиваясь из стороны в сторону на каждом шагу, ноги его совершали странные, конвульсивные движения, словно собирались выпорхнуть из-под туловища. Однако этот немощный человек породил девятерых детей и продолжал делить ложе с супругой. Джордж разговаривал об этом вполголоса с ребятами, испытывая страх и любопытство, его занимала мысль, не связано ли каким-то образом его недомогание с этой плодовитостью, не какая-то ли преступная невоздержанность ослабила, изнурила этого человека до такой степени, что ноги словно бы выпархивали из-под него при этой конвульсивной ходьбе; он испытывал какое-то жуткое очарование и смятение духа перед этой тайной природы – как может проистекать столько жизней из увядших чресел подобного живого мертвеца.

Но вот мистер Эндрюс, корчась, раскачиваясь, подергиваясь, появился из-за угла и с жуткими, пустыми, широко раскрытыми глазами заковылял к окровавленному месту гибели двоих его детей; и это – вкупе с сильными, своеобразными запахами резины, кожи, бензина и масла, мешающимися с тяжелой, липкой свежестью теплой крови, жуткой свежестью, висящей, словно туча, в прохладном, влажном, пахнущем землей воздухе, который минуту назад был напоен невыразимым, нестерпимым предвкушением радости, а теперь наполнился ужасом, тошнотворностью, отчаянной душевной болью – навсегда запечатлело в памяти тот угол, день, час, слова и лица людей с ощущением, что жуткая, неописуемая смерть поджидает за этим углом всех и каждого, чтобы сломать им спины и мгновенно разрушить жалкие, бессмысленные иллюзии их надежд.

Здесь, чуть выше по холму, неподалеку от того предательского угла, прямо перед домом Шеппертонов, находилось место, где произошел другой несчастный случай, столь же комичный и нелепый, насколько первый был трагичным и жутким.

Однажды утром, весной, когда все плодовые деревья были в цвету, Джордж внезапно проснулся у себя в комнате, он видел, как плавно опускаются на землю опадающие с вишен лепестки, и помнил о каком-то жутком столкновении – громкие скрежет и треск стекла, стали, дерева все еще звучали у него в ушах. На улице уже слышались перекрикивания людей и топот бегущих. В дядином доме хлопнула наружняя дверь, и мальчик услышал, как дядя Марк взволнованно крикнул кому-то:

– Это внизу на Локаст-стрит! Милостивый Боже, там все, наверно, погибли!

И, выйдя на улицу, быстро зашагал вниз.

Джордж выскочил из постели, поспешно натянул брюки и босиком, без рубашки, бросился на крыльцо, сбежал по ступенькам и со всех ног помчался на улицу. Все люди бежали в одну сторону, он видел своего дядю в быстро разрастающейся толпе перед шеппер-тоновским домом, возле большого телефонного столба, переломленного, как спичка, у основания и полуповисшего на проводах.

Подбежав, Джордж увидел обломки машины, разлетевшиеся по мостовой на пятьдесят ярдов – колесо здесь, рулевая тяга там, еще й одном месте фара, в другом кожаное сиденье, и повсюду валялось битое стекло. Побитый, искореженный корпус машины стоял, как вкопанный, перед сломанным столбом, в который с огромной силой врезался, внутри его торжественно восседал Лон Пилчер с ошалелым выражением лица и с рулевой баранкой на шее. В нескольких футах оттуда, по ту сторону тротуара, на высокой насыпи шепперто-новского газона восседал на своем массивном заду мистер Метьюз, толстый, краснолицый полицейский, лицо его выражало то же ошалелое, торжественное изумление, что и у незадачливого водителя.

Дядя Марк и еще несколько человек вытащили Лона Пилчера из разбитой машины, сняли с его шеи баранку и убедились, что он каким-то чудом совершенно не пострадал. Лон, быстро оправясь от потрясения, стал тупо осматривать разлетевшиеся обломки машины и наконец с пьяной хитростью обратился к дяде Марку:

– Как по-вашему, мистер Джойнер, здорово она пострадала? Сможем мы отремонтировать ее, чтобы снова бегала?

Тем временем мистер Метьюз, оправясь от потрясения, неуклюже спустился с насыпи и грузно затопал к Лону, крича:

– Я арестую тебя! Арестую! Отведу в тюрьму и посажу под замок, так и знай!

Угроза эта, поскольку он арестовывал Лона уже не раз, казалась пустой.

Выяснилось, что Лон всю ночь колесил по городу с какими-то хористками на своем знаменитом «кадиллаке» модели 1910 года; полицейский арестовал его на вершине холма Локаст-стрит и велел ехать вместе с ним в полицейский участок; а потом, когда машина с ужасающей скоростью неслась вниз по склону, во все горло орал водителю:

– Стой! Стой! Выпусти меня! Ты арестован! Черт возьми, я посажу тебя за это, вот увидишь!

По словам очевидцев, при столкновении полицейский грациозно проплыл в сияющем утреннем воздухе, совершил два сальто и приземлился прямо на зад с такой силой, что пребывал в ошеломлении несколько минут, однако все это время продолжал бормотать:

– Стой! Стой! Арестую!


Здесь, напротив шеппертоновского, прямо над домом Небраски Крейна, стоял дом, в котором жил капитан Саггз, инвалид с ампутированными значительно выше колена ногами. У него были гигантский корпус, широченные плечи, толстые сильные руки; могучая шея и широкий, с жесткой складкой губ рот говорили о зверской силе и решительности. Одну ногу ему оторвало под Кодд-Харбором, другая оказалась покалечена, и ее пришлось ампутировать. Несмотря на увечье и громадный корпус, он при желании мог передвигаться с поразительной быстротой. В гневе пользовался костылем, как дубиной, и мог уложить любого в радиусе шести футов. Жена его, маленькая, хрупкая женщина, была в высшей степени покорной.

Его сын тридцати с небольшим лет, «Принимающий» Саггз, сколачивал состояние. Некогда он был профессиональным бейсболистом. Потом, когда у него достало денег арендовать на месяц пустующий склад, устроил там первый в городе кинотеатр. Теперь ему принадлежали кинотеатры «Принцесса» и «Веселье» на Площади, его жизненный путь представлял собой чудо внезапного обогащения.

Здесь было место напротив дома Макферсона, где однажды холодным январским вечером на обледенелой мостовой поскользнулась лошадь, упала и сломала ногу. Возле дома появились люди с мрачными лицами, вскоре Джордж услышал два выстрела, дядя Марк вернулся с печалью на лице, сокрушенно покачивая головой и бормоча: «Какая жалость! Какая жалость!» – а потом принялся злобно осуждать городские власти за то, что мостовые такие скользкие, а холм такой крутой. Свет с теплом исчезли из жизни мальчика, и его охватил мрачный ужас.


Здесь была аллея, шедшая понизу мимо дома его дяди, окаймленная рядами унылых сосен, в аллее был громадный обмазанный глиной пень, ребята ходили к нему в рождественские утра и в дни Четвертого июля устраивать фейерверки. Руфус Хиггинсон, старший брат Гарри, однажды пришел туда Четвертого июля с игрушечной пушкой и большим мешком из желтой бумаги, наполненным порохом. В этот пакет Руфус выбросил спичку, и когда нагнулся к нему, чтобы взять еще пороха для пушки, произошел взрыв. Руфус с воплями побежал по аллее, как сумасшедший, лицо его почернело, как у негра, глаза ничего не видели, он носился по всему дому из комнаты в комнату, и никто не мог его успокоить или остановить, потому что боль была нестерпимой. Пришел врач, извлек порох из кожи, и Руфус несколько недель мыл лицо маслом; оно превратилось в сплошной струп, который со временем слез, не оставив шрамов, хотя все говорили, что он «будет обезображен на всю жизнь».


Повыше на холме, за новым кирпичным домом дяди и чуть в стороне стоял маленький деревянный дом, построенный его дедом, Джордж жил там вместе с тетей Мэй; еще повыше стоял дом Пеннока и старый дом Хиггинсонов; еще повыше – дом Макферсонов на другой стороне улицы, он всегда выглядел новым, чистым, опрятным и сверкал свежей краской; еще повыше, на вершине холма, где Локаст-стрит пересекалась с Чарльз-стрит, по левую руку стоял громадный старый дом со щипцовой крышей, огромными верандами, гостиными, дубовыми залами, въездными воротами и громадными, величественными дубами перед фасадом. Там жили какие-то богачи из Южной Каролины. У них был чернокожий кучер, он ежедневно приезжал за ними, они не общались ни с кем на улице, потому что были слишком утонченными и вращались в более высоких кругах.

По то сторону Чарльз-стрит, на углу, стоял кирпичный дом, где жила женщина со старухой-матерью. Женщина эта была добросердечной, с мягкими рыжими волосами, крючковатым носом, краснолицей и большезубой. Все называли ее Красотка Ара, потому что и внешностью, и хриплым голосом она напоминала попугая. Она играла на пианино в кинотеатре «Веселье» во время сеансов, и каждый вечер, едва переставала играть, зрители поднимали крик:

– Музыки, Ара, музыки! Пожалуйста, Ара, музыки, Ара! Красотка Ара, пожалуйста!

Она как будто бы нисколько не обижалась и вновь начинала играть.

У Красотки Ары был любовник, Джеймс Мирс, более известный как Герцог Мирс, потому что неизменно щеголял в костюме для верховой езды, по крайней мере в таком, какими представлял себе костюмы английских аристократов для конного спорта. Он носил шляпу дерби, широкий галстук, бежевый жилет с небрежно расстегнутой нижней пуговицей, облегающий клетчатый пиджак, бриджи, великолепные, начищенные сапоги со шпорами и не расставался со стеком. Одевался Мирс так всегда. В этом наряде он выходил утром из дома, в нем прогуливался по Площади, в нем вышагивал по главной улице города, в нем садился в трамвай, в нем посещал платную конюшню Миллера и Кэшмана.

Герцог Мирс ни разу в жизни не садился в седло, однако знал о лошадях больше, чем кто бы то ни было. Разговаривал с ними и относился к ним лучше, чем к людям. Джордж видел его зимним вечером на пожаре, уничтожившим платную конюшню, Мирс орал, как сумасшедший, когда слышал вопли лошадей из огня; его пришлось повалить на землю и усесться сверху, чтобы он не бросился в пламя спасать животных. На другой день мальчик проходил мимо, конюшня представляла собой груду дымящихся бревен, стоял влажный запах черных, подернутых ледком углей, едкий запах погашенного пожара и тошнотворная вонь горелого лошадиного мяса. Бригады рабочих вытаскивали дохлых лошадей цепями, у одной лопнуло брюхо, и оттуда вывалились синие, сварившиеся внутренности, их жуткий смрад мальчик долго не мог изгнать из ноздрей.


На другом углу Локаст-Чарльз-стрит, напротив дома Красотки Ары, стоял дом Лезергудов; выше по Чарльз-стрит, в направлении загородного клуба находился пансион миссис Чарльз Монтгомери Хоппер.

Миссис Чарльз Монтгомери Хоппер знали все. Мистера Чарльза Монтгомери Хоппера никто в глаза не видел и не слышал о нем. Никто не знал, откуда он приехал, где она вышла за него замуж, где они жили вместе, кем он был, где умер и похоронен. Возможно, его вообще не было, не существовало. Тем не менее, горласто называясь этим звучным, впечатляющим именем из года в год сильным, вызывающим, несколько пронзительным голосом, она убедила всех, заставила, вынудила безоговорочно признать, что имя Чарльз Монтгомери Хоппер весьма изысканное, и миссис Чарльз Монтгомери Хоппер – личность весьма выдающаяся.

Хотя дом ее и был пансионом, никто его так не именовал. Если кто-то звонил по телефону и спрашивал, не пансион ли это миссис Хоппер, в тех случаях, когда отвечала она, злосчастный вопрошающий получал один из двух возможных ответов. Либо швыряли трубку, оскорбив перед этим его слух потоком убийственных оскорблений, на которые миссис Хоппер была большой мастерицей; либо едким тоном доводили до его сведения, что это не пансион, что Миссис Хоппер не содержит пансиона, что это резиденция миссис Хоппер – после чего точно так же швыряли трубку.

Никто из жильцов не смел даже заикаться о том, что эта леди является владелицей пансиона, и они платят ей за кров и еду. Если б кто-то позволил себе такую неделикатность, то немедленно бы за это поплатился. Его бы уведомили, что комнату, где он проживает, требуется освободить, что люди, заказавшие ее, приезжают завтра, и ему нужно побыстрее собрать вещи. Миссис Хоппер не церемонилась даже со своими жильцами. Им давалось почувствовать, какой огромной, редкой привилегии удостаивались они, получив возможность хоть недолгое время погостить в резиденции миссис Хоппер. Давалось почувствовать, что сей факт неким чудесным образом снимает с них клеймо обычных постояльцев. Сей факт придавал им некое аристократическое достоинство, общественное положение, каким мало кто мог похвастаться, заносил их с одобрения миссис Хоппер в календарь высшего света. Словом, этот пансион вовсе не являлся пансионом. Скорее то был изысканный, непрерывный прием гостей, где привилегированным приглашенным милостиво разрешалось вносить свои деньги.

Действовало ли это? Всякий живший в Америке должен представлять, как сильно это действовало, как бодро, кротко, смиренно, униженно сносили гости на приеме у миссис Хоппер скудный стол, неудобства, холодные, дрянные туалеты и непри-бранность, сносили даже миссис Хоппер с ее голосом, властностью и потоками брани, лишь бы оставаться там, в кругу избранных, не постояльцами, а привилегированными гостями.

Эта маленькая компания верных возвращалась во дворец миссис Хоппер ежегодно. Сезон за сезоном, лето за летом комнаты бывали прочно забронированы. Иногда доступ туда пытался получить кто-то посторонний – разумеется, какой-то выскочка, пытавшийся с помощью денег пролезть в замкнутый аристократический круг, какой-то низкий пройдоха с деньгами в кармане, какой-то честолюбец. И гости смотрели на него очень холодно, подозрительно, замечали, что вроде бы не помнят его лица, спрашивали, бывал ли он когда-нибудь в доме миссис Чарльз Монтгомери Хоппер. Виновный негодник, заикаясь, смущенно и робко признавался, что это первый его визит. В обществе немедленно воцарялось ледяное молчание. Вскоре кто-нибудь говорил, что приезжает сюда каждое лето четырнадцать раз подряд. Другой замечал, что нанес первый визит сюда еще до начала войны с Испанией. Еще один скромно признавался, что он здесь всего одиннадцатый год и только теперь почувствовал себя по-настоящему своим; требуется десять лет, заявлял он, чтобы почувствовать себя здесь дома. И это было правдой.

Итак, этот маленький кружок избранных возвращался туда из года в год. В него входили старик Холт с женой, приезжавшие из Нового Орлеана. Входил мистер Мак-Кетэн, который жил там безвыездно. Он работал у ювелира, родом был из-под Чарлстона. Положение его в доме было прочным. Входила миссис Бэнгс, старая дева в годах, она преподавала в нью-йоркской школе, вскоре должна была выйти на пенсию и, как полагали, навсегда поселится в изысканной уединенности дома миссис Хоппер. Входила миссис Милли Тисдейл, кассирша из аптеки Мак-Кор-мака. Она тоже приехала из Нью-Йорка, но теперь в доме миссис Хоппер стала «постоянной».

На кухне у миссис Чарльз Монтгомери Хоппер уже не меньше пятнадцати лет работала Дженни Грабб, сорокалетняя негритянка. Пухлая, массивная, веселая и до того черная, что, как говорится, уголь оставил бы на ней белую отметину. Ее звучный, сердечный смех, в котором слышались все темные глубины и теплота Африки, разносился по дому. Она постоянно пела, и ее звучный, сильный негритянский голос тоже слышался целыми днями напролет. В будни она работала от рассвета дотемна, с шести утра до девяти вечера. По воскресеньям во второй половине дня у нее бывал выходной. Этого дня она дожидалась, готовилась к нему целую неделю. Однако воскресенье у Дженни Грабб, в сущности, не бывало днем отдыха: то бывал день ревностного служения, день гнева, день расплаты. Потенциально он являлся днем светопреставления, страшного суда над грешниками.

Каждое воскресенье в три часа дня, когда клиенты миссис Хоппер бывали накормлены, Дженни Грабб освобождалась до шести часов и времени зря не теряла. Выходила через кухонную дверь, огибала дом и шла по аллее к улице. Уже начинала мрачно, зловеще бормотать себе под нос. К тому времени, когда переходила Локаст-стрит и спускалась на два квартала, ее приземистое тело начинало ритмично раскачиваться. Когда доходила до подножия холма Сентрал-авеню, сворачивала за угол и поднималась по Спринг-стрит к Площади, начинала тяжело дышать, негромко постанывать, издавать внезапные вопли хвалы или проклятия. Подходя к Площади, она доводила себя до нужного состояния. И когда входила на Площадь, воскресную Площадь, праздную, пустую в три часа дня, из горла ее вырывался предостерегающий крик.

– О грешники, я иду! – пронзительно вопила Дженни, хотя никаких грешников там не бывало.

То, что Площадь пуста и безлюдна, ничего не значило. Ритмично раскачиваясь приземистым, массивным телом, Дженни быстро шла к намеченному углу, на ходу предостерегая грешников. А Площадь бывала пуста. Всякий раз. Дженни занимала облюбованное место под жгучими лучами солнца на том углу, где аптека Мак-Кормака и скобяная лавка Джойнеров смотрели друг на друга. И потом витийствовала на пустой жаркой Площади три часа подряд.

Каждые четверть часа подъезжали и останавливались трамваи. Вагоновожатые выходили с рукояткой управления и шли к противоположному концу: кондукторы разворачивали токосниматели. Какой-нибудь одинокий бездельник, привалясь к ограде, ковырял в зубах и вполуха слушал речь чернокожей Дженни. Потом трамвай уезжал, бездельник уходил, а Дженни продолжала витийствовать на пустой Площади.


Читать далее

ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА 14.07.16
Книга первая. Паутина и корень
1 1. РЕБЕНОК-КАЛИБАН 14.07.16
2 2. ТРИ ЧАСА 14.07.16
3 3. ДВА РАЗРОЗНЕННЫХ МИРА 14.07.16
4 4. СИЯЮЩИЙ ГОРОД 14.07.16
Книга вторая. Гончая тьмы
3 - 1 14.07.16
2 5. ТЕТЯ МЭГ И ДЯДЯ МАРК 14.07.16
3 6. УЛИЦА ДЕТСТВА 14.07.16
4 7. МЯСНИК 14.07.16
5 8. И РЕБЕНОК, И ТИГР 14.07.16
6 9. ВЗГЛЯД НА ДОМ С ГОРЫ 14.07.16
Книга третья. Паутина и мир
4 - 1 14.07.16
2 10. ОЛИМП В КЭТОУБЕ 14.07.16
3 11. ПОХОЖИЙ НА СВЯЩЕННИКА 14.07.16
4 12. СВЕТОЧ 14.07.16
5 13. СКАЛА 14.07.16
6 14. ПАТРИОТЫ БОЛЬШОГО ГОРОДА 14.07.16
7 l5. GOTTER DAMMERUNG 14.07.16
8 16. В ОДИНОЧЕСТВЕ 14.07.16
Книга четвертая. Чудесный год
5 - 1 14.07.16
2 17. СУДНО 14.07.16
3 18. ПИСЬМО 14.07.16
4 l9. ПОЕЗДКА 14.07.16
5 20. ТЕАТР 14.07.16
6 21. ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ 14.07.16
7 22. ВМЕСТЕ 14.07.16
8 23. ДОМ ЭСТЕР 14.07.16
9 24. «ЭТА ВЕЩЬ НАША» 14.07.16
10 25. НОВЫЙ МИР 14.07.16
11 26. ТКАНЬ ПЕНЕЛОПЫ 14.07.16
12 27. ЗАВЕДЕНИЕ ШТЕЙНА И РОЗЕНА 14.07.16
13 28. ПОСЛЕДНИЕ ДНИ АПРЕЛЯ 14.07.16
Книга пятая. Жизнь и литература
6 - 1 14.07.16
2 29. КОЛЬЦО И КНИГА 14.07.16
3 30. ПЕРВАЯ ВЕЧЕРИНКА 14.07.16
4 31. МРАЧНАЯ ИНТЕРЛЮДИЯ 14.07.16
5 32. ФИЛАНТРОПЫ 14.07.16
6 33. ОЖИДАНИЕ СЛАВЫ 14.07.16
7 34. СЛАВА МЕДЛИТ 14.07.16
8 35. НАДЕЖДА НЕ УМИРАЕТ 14.07.16
Книга шестая. Горькая тайна любви
7 - 1 14.07.16
2 36. ВИДЕНИЕ СМЕРТИ В АПРЕЛЕ 14.07.16
3 37. ССОРА 14.07.16
4 38. СЪЕДЕННЫЕ САРАНЧОЙ ГОДЫ 14.07.16
5 39. РАСКАЯНИЕ 14.07.16
6 40. ПОГОНЯ И ПОИМКА 14.07.16
7 4l. ПЛЕТЕЛЬЩИК СНОВА ЗА РАБОТОЙ 14.07.16
8 42. РАЗРЫВ 14.07.16
9 43. ПРОЩАЛЬНОЕ ПИСЬМО ЭСТЕР 14.07.16
Книга седьмая. Oktoberfest *
8 - 1 14.07.16
2 44. ВРЕМЯ – ЭТО МИФ 14.07.16
3 45. ПАРИЖ 14.07.16
4 46. ПАНСИОН В МЮНХЕНЕ 14.07.16
5 47. ПОХОД НА ЯРМАРКУ 14.07.16
6 48. БОЛЬНИЦА 14.07.16
7 49. МРАЧНЫЙ ОКТЯБРЬ 14.07.16
8 50. ЗЕРКАЛО 14.07.16
3 6. УЛИЦА ДЕТСТВА

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть