5 Гл‹ава›

Захар, проводив Тарантьева и Алексеева, не садился на лежанку: он ждал,


что барин позовет его, потому что [, по обыкновению слуги подслушав, что говорили господа,] слышал, как барин его собирался писать.


Но в кабинете [Ильи] Обломова всё было тихо, как в могиле. Захар заглянул в щель – что же? Илья Ильич опять


лежит


на диване, [подперев ла‹донью›] опершись головой на ладонь.


Захар [решился] отворил дверь.

– Вы чего лежите-то опять? – спросил он.

– Не мешай, я думаю,


– отрывисто сказал Обломов.

– Пора умываться да писать.


– Да, в самом деле пора:


мне ведь, впрочем, стоит только встать, а то долго ли написать… сейчас: ты поди.

– И когда это он успел лечь-то?


– ворчал Захар, прыгая на печку, – проворен!

А Обломов всё еще думал свою неотвязчивую думу [об ожидаю‹щем?›] [о пред сто‹ящем›], то о предстоящем ему переезде, то об уменьшении дохода.


Он так же тяжело и глубокомысленно ворочал в голове вопрос, переезжать или не переезжать, как вопрос «быть или не быть?» Он то льстил себя слабою надеждою, что, может быть, хозяин дома уважит его право, привычки и аккуратный платеж денег и не потревожит его, а [велит ломать] изберет другую квартиру, то вдруг живо представлялась

138

ему неизбежность переезда, как фатум,


и он закрывал глаза от него, отталкивал от себя эту мысль о переезде,


как неестественное, как уродливое видение; но она сильнее и сильнее одолевала его,


он [поневоле живо представлял себе] [с любовью] окидывал тоскливым прощальным взглядом почерневшие и закоптевшие от табачного дыма стены своей квартиры, [свои невыставленные окна с двойными] [из окна] свои мрачные невыставленные окна. Взгляд его падал и на тот огромный дом, за который он так часто провожал в летнее время заходящее солнце;


он живо представлял себе, как понесут из комнат его мебель, все вещи, как вдруг всё опустеет, точно как будто он едет куда-то в далекий путь… Сердце замирало тоской, он вздыхал глубоко,


то вытягивая, то поджимая ноги. ‹л. 41›

Потом


вдруг бросало его к письму старосты, он думал о мерах,


которые нужно принять, обращал глаза к небу [А между тем утро значитель‹но›], искал своего любимого светила; но оно было на самом зените и [ослепило] обливало


ослепительным блеском известковую стену дома, за который садилось


в виду Обломова.

[Утро] [Утро проходило] Деревенское утро давно прошло, и петербургское было на исходе. До Ильи Ил‹ьича› долетал со двора смешанный шум человеческих и не человеческих голосов: то лай собак, то пенье кочующих артистов, [часто то и] большею частию то и другое вместе, потому что собаки, по-видимому, приняли за правило аккомпанировать бескорыстно, иногда из одних только побоев, всякому совершающемуся при них художественному исполнению пьес как вокальной, так и инструментальной музыки и [приставали] потому прилаживали то лай, то вытье, смотря по тому, поет ли артист или играет на шарманке.


Приходили

139

показывать и зверя морского, приносили и предлагали на разные голоса всевозможные продукты от говядины до мыла, духов и помады, а Илья Ильич всё лежал. Но как ни глухо доносились до него разнообразные крики и пение со двора, благодаря [вставленным] не вынутым и на лето двойным рамам, один голос, однако же, вывел его из глубокой задумчивости. Неотвязчивый разносчик стоял посреди двора и, [приложив] прикрыв ухо


рукой, не спускал глаз с окон Ильи Ильича и заунывно


нараспев кричал: «Салат! са-ла-т! са-ла-т!» «Ах ты, Боже мой! не дадут покоя,


– говорил Обл‹омов›, с досадой переворачиваясь на другой бок, – вот и занимайся тут!»


Но и на другом боку было не легче. Илья Ильич только было [определил] составил себе ясную идею и характер старосты и начал сравнивать


с мнением Тарантьева, как


раздалось почти в самой комнате: «Лососина! лососина!»

– Ну! – с яростию произнес Обломов, – народец! Ах да, ведь лососины надо купить Тарантьеву, – прибавил потом поспешно.

Распорядившись насчет лососины, он опять хотел было устремить мысль на прежний предмет, ‹л. 41 об.› напрасно: мрачные тучи, говоря высоким слогом, слетели


с его чела; в ум просились другие [не] [что] [не так], менее мучительные заботы; на лице водворился


мягкий и кроткий оттенок, который отразился


и в новой позе.

Он уж лег на спину и заложил обе руки под голову. Илья Ильич перешел к разработке


плана. Он быстро пробежал в уме несколько серьезных, коренных статей об оброке, о запашке, придумав новую меру построже

140

против лени и бродяжничества крестьян, и перешел к устройству собственного житья-бытья в деревне. Его занимала постройка деревенского дома [в архитектур‹ном›]: он остановился


несколько минут [с удовольствием] на расположении комнат, выбрал


длину и ширину столовой, бильярдной, подумав и о том, куда будет обращен окнами его кабинет, даже вспомнил


о мебели и коврах. После этого [занялся выбором места] [отвел место конюшням] расположил флигеля дома по числу гостей, которое могло бы поместиться в них, потом отвел


место для конюшен, сараев, людских и разных других служб. Наконец, обратился к саду: решил


оставить все старые


деревья так, как они и есть, только уничтожить яблони


и на место их посадить акации; подумал было о парке, но отложил до другого времени и остановился на оранжереях.


Тут [невольно] мелькнула у него соблазнительная мысль о будущих фруктах до того живо, что он вдруг перенесся [одним скачком] за несколько лет в деревню, когда уж имение устроено по его плану и когда ‹он› живет безвыездно на покое.

Ему представилось, как он сидит в летний вечер на террасе за чайным столом, под непроницаемым от солнца навесом деревьев, в халате, с длинной трубкой, и лениво втягивает в себя дым, задумчиво наслаждаясь и открывающимся из-за деревьев видом, и прохладой, и тишиной. А вдали желтеют поля, солнце опускается за знакомый березняк и румянит гладкий как зеркало пруд. С полей восходит пар. Становится прохладно, наступают сумерки. Крестьяне толпами идут домой. Праздная дворня сидит у ворот: там слышатся веселые голоса, хохот, балалайки, девки играют в горелки. Кругом

141

его


резвятся его дети,


лезут к нему на колени, достают его за шею;


а за самоваром сидит… царица всего окружающего, его божество… [и его соб‹ственная›] женщина! жена!


Лицо Обломова ‹л. 42› [покрылось] вдруг облилось пурпуром: [он вдруг почувствовал] он не выдержал прилива мечтаний;


мечта была так ярка [и], жива, поэтична, так обаятельна, что он мгновенно перевернулся лицом к подушке. Он вдруг почувствовал смутно желание любви, простого


счастья, вдруг зажаждал полей и холмов своей родины.


Полежав так


минут пять, он медленно опять перевернулся на спину. Лицо его сияло таким кротким, трогательным чувством: он был счастлив. [Он вытянул с наслаждением] Он с наслаждением вытянул


ноги, отчего панталоны его засучились немного вверх, но он не замечал этого маленького беспорядка. [Он быстро несся опять] Воображение быстро [унесло] несло в область мечты.


Теперь его [занимал‹а›] поглотила любимая [его] мысль: он думал о маленькой колонии друзей, которые поселятся в деревеньках и фермах в радиусе в 15 или 20 верст [кругом] его деревни, как попеременно

142

будут


съезжаться друг к другу в гости, обедать, ужинать, танцевать, как никакой службы, никаких дел и в помине ни у кого не будет,


только одно


веселье, да сладкая лень, да сладкая еда…


– Боже [мой], Боже! – произнес он от полноты счастья и очнулся. [В это время со двора] Слух его поразили пять голосов. Прислушивается. Со двора


в пять голосов кричали:


«Картофеля! песку, песочку не надо ли? уголья! уголья! Милосердные господа!


Сотворите святую милостыню!»,


а из соседнего строящегося дома раздавался стук топоров, крик рабочих.

– Ах! – горестно вслух вздохнул Илья Ил‹ьич›, – что за жизнь, какое безобразие этот столичный шум! Когда же [когда] настанет райское, желанное житье!


– думал он, – лежать бы теперь на траве под деревом да глядеть сквозь ветки на солнышко и считать, сколько птичек перебывает на ветвях. А тут тебе на траву то обед, то завтрак принесет какая-нибудь краснощекая прислужница с голыми, круглыми и мягкими локтями и с загорелой шеей, [улыбается], потупляет, плутовка, [гла‹за›] взгляд и улыбается, знает чему… Когда же настанет эта пора…

– А план? а староста, а квартира, а недоимки? – вдруг раздалось в памяти его…

– Да! да! – с смущением, с заботой заговорил Илья Ил‹ьич›, – за труд, за труд – в труде только спасение! ‹л. 42 об.› Сегодня же, сейчас, сию минуту…


143

[Илья] Обл‹омов› быстро приподнялся и сел на диване, потом спустил ноги на пол и посидел так, потом встал совсем и постоял задумчиво минуты две.

– Да, да… надо! Захар, Захар! – закричал он громко, поглядывая на стол и на чернильницу.

– Что еще там? – послышалось вместе с прыжком, – как только ноги-то таскают меня! – хриплым [голосом] шепотом прибавил [он] Захар.

– Захар! – повторил Илья Ил‹ьич› задумчиво, не спуская глаз с стола, – вот что, братец… – начал было он, указывая на чернильницу, но, не кончив фразы, впал опять в раздумье. Тут руки стали у него вытягиваться кверху, колени подгибаться, он начал зевать:


только что хотел закрыть рот, опять новая зевота, и опять.

– А! А! А! – зевал


и потягивался он с негою, доходившею до самозабвения, – там оставался у нас, – заговорил он, всё потягиваясь,


– сыр, да… дай хересу:


[обедать] до обеда долго, так я позавтракаю немножко…

– Где это он оставался? – сказал Захар, – не оставалось ничего…

– Как не оставалось? – перебил Ил‹ья› Ил‹ьич›, – я очень хорошо помню: вот какой кусок был…

– Нет, нету: никакого куска не было! – упорно твердил Захар.

– Был! – сказал Ил‹ья› Ил‹ьич›.

– Не был! – отвеч‹ал› Захар.


– Так что же там было?


– А ничего не было: вон вчерашней телятины


нет ли, надо у Анисьи спросить, – сказал Захар, – принести, что ли?

144

– Принеси, что есть: да как это не было?


Захар ушел, а Илья Ильич медленно и задумчиво прохаживался по кабинету.

– Сколько забот, сколько труда в жизни


– и не оберешься: вот хоть бы в плане – еще пропасть


работы! а… сыр-то ведь оставался, – прибавил он,


– право, оставался: съел этот Захар, да и говорит, что не оставался,


а врет, оставался.


Через четверть часа Захар отворил дверь подносом, который держал в обеих руках, и, вошедши в комнату, хотел ногой притворить дверь, но промахнулся и ударил по пустому месту. Рюмка ‹л. 43› с бутылкой заплясали на подносе: Захар [струсил и употре‹бил›], вообразив, что они падают, сунул подносом вперед,


чтоб поддержать их, [и] тогда они в самом деле упали,

145

а вместе с ними еще [рюм‹ка›] пробка с графина и булка.

– Ни шагу без этого! – сказал Илья Ил‹ьич›. – Ну хоть подними же, что уронил; а он еще стоит да [смотрит] любуется.

Захар, с подносом же в руках, наклонился было поднять булку, но, присевши, вдруг увидел, что обе руки заняты и поднять нечем.

– [Хорошо] Ну-ка, ну-ка, подними, – с насмешкой говорил Ил‹ья› Ил‹ьич›, – что же ты? за чем дело стало?

– О, чтоб вам пусто было, проклятые! – с яростью говорил Захар,


обращаясь к уроненным вещам,


и, поставив поднос, поднял их;


взяв булку, он дунул на нее и положил на стол.

Илья Ильич принялся завтракать.

Захар остановился в некотором отдалении от него, поглядывая на него стороной и намереваясь, по-видимому, что-то сказать. Но Обломов завтракал, не обращая на него ни малейшего внимания, Захар кашлянул раза два. Обломов всё ничего.

– [Вот сейчас] Управляющий [опять] сейчас присылал, – робко [спросил] заговорил


Захар, – подрядчик был у него, говорит: нельзя ли взглянуть нашу квартиру насчет переделки-то всё…

Илья Ильич кушал, не отвечая ни слова.

– Илья Ильич! – тихо


сказал Захар. Илья Ильич сделал вид, что не слышит.

– На будущей неделе велят съезжать, Илья Ильич.


Обломов выпил рюмку вина и молчал.

– Как же нам быть-то, Илья Ил‹ьич›? – почти шепотом просил Захар.

– А я тебе запретил говорить мне об этом? – грозно сказал Илья Ил‹ьич›, – а? – и, привстав, подошел к Захару.

146

Тот в страхе попятился.


– Какой ты ядовитый человек, Захар, – прибавил Обломов с чувством.

Захар обиделся.

– Вот, – сказал он, – давеча лысый черт, а теперь ядовитый! что я за ядовитый! не грех ли вам, Илья Ильич: Бога вы не боитесь; ядовитый, что я за ядовитый!


‹л. 43 об.›

– Как же не ядовитый? – повторил Илья Ил‹ьич›, – ты отравляешь всё мое существование.

– Я не ядовитый! – [повто‹рил›] твердил Захар.

– Что ты ко мне пристаешь с квартирой? ты не щадишь барина!

– Что ж мне делать-то [, Илья Ил‹ьич›]?

– А мне что делать?

– Вы хотели ведь написать к [генералу] домовому хозяину?

– Ну и напишу; погоди, нельзя же вдруг.

– Вот бы теперь и написали.

– Теперь, теперь: еще у меня поважнее есть дело и теперь.


Да вон, – говорил [Ил‹ья› Ил‹ьич›] Об‹ломов›, [воро‹чая›] поворачивая перо


в


чернильнице, – и чернил-то нет: славный у тебя порядок во всем.


– А я вот сейчас квасом разведу, – сказал Захар и, схватив чернильницу, проворно пошел в переднюю, а Обломов начал искать бумаги.

– [Вот] Да никак и бумаги-то нет! – говорил он сам с собой,


– да и точно,


нет! Ах этот Захар: житья нет от него. Ну как же ты не ядовитый человек! – сказал Ил‹ья› Ил‹ьич› вошедшему Захару.


147

– Да что это, Илья И‹льич›, за наказание: [какой] я христианин, [я не ядовитый] что ж вы ядовитым-то браните [долго ли до греха]? Мало ли как можно выбранить?


Хоть бы подлецом или мошенником


выругали, а то [ядовитый] ядовитым.


Долго ли до греха? Вот бумага, [вот] извольте.

Он


подал ему полстраницы серой бумаги.

– На этом разве можно писать? – спросил Обл‹омов›.


– Я этим на ночь стакан закрывал, чтоб туда что-нибудь… ядовитое не попало.


– И он выразительно


посмотрел на Захара.

Захар с гримасой отвернулся и стороной смотрел на Обломова.

– Ну да нужды нет: подай сюда, я начерно напишу, а Алексеев ужо перепишет.

Илья Ильич сел к столу и быстро вывел: «Милостивый государь!»

– Какие скверные чернила,


– сказал Обл‹омов›, – в другой раз у меня держи ухо востро, Захар, и делай свое дело как следует: я лентяев терпеть не могу.


«Квартира, которую я занимаю во втором этаже [Вашего] дома, который ныне переходит в Ваше владение, вполне соответствует моему образу жизни и приобретенной вследствие долго‹го› пребывания в сем доме привычке. Известясь ‹л. 44› через крепостного моего человека, Захара Трофимова, что Вы приказали сообщить [изъя‹вили›] [сообщили] мне, что занимаемая мною квартира…»

Обломов прочитал написанное и остановился.


148

– Нескладно, – сказал он, – тут два раза


«что», а там два раза «который». Как же бы это?

Он [шептал] пошептал и зачеркнул одно слово,


прочитал опять, слово «который» уж относилось к этажу,


– опять неловко. Кое-как переправил, а тут вдруг надо [что-то пер‹еправлять›] избежать


два раза «что».


– И не отвяжешься от этого другого «что»! – сказал он.


– Э! да черт с ним совсем, с письмом-то! Дальше [буд‹ет›] опять, пожалуй, раза три напишешь «который»: поди возись, и конца [этому] не будет. А вон уж третий час в исходе. Захар, Захар! на вот тебе [видел?]. – Он разорвал письмо на четыре части и бросил на пол.

– Видел? – спросил он.

– Видел, – отвечал Захар, подбирая бумажки.

– Видел, так и не приставай больше с квартирой. А это что у тебя?

– А счеты-то?

– Ах ты, Господи! ты совсем измучаешь меня – ну, сколько тут, говори скорей?

– Да вот мяснику 86 рублей…


– Что ты! что ты! ты с ума сошел: одному мяснику [86 рублей: да где я де‹нег›] [такая куча денег] такую кучу денег?

– Не платили м‹еся›ца четыре, так и будет куча: вот она тут записана,


не украли.


149

– Дай вам воли, – сказал Обл‹омов›, – так вы готовы на мильон говядины купить!


– Не я съел! – огрызнулся Захар.

– Нет! [ты] не ел!

– Что ж вы мне хлебом-то попрекаете! вот, смотрите! – и он совал ему счеты.

– Ну, еще кому? – говорил Илья Ил‹ьич›, отталкивая с досадой замасленные тетрадки.

– Еще 121 р. 18 коп. хлебнику да зеленщику.

– Это разорение, это ни на что не похоже! – говорит


Обломов, выходя из себя, – что ты, корова, чтоб столько зелени сжевать…

– Нет! Я ядовитый человек! – с горечью заметил Захар, повернувшись совсем стороной к барину.

– Ну, сколько ж это будет всего, считай, – говорил Илья Ил‹ьич› и сам начал считать [мысленно]. – Да дай хоть мне клочок бумажки…

– Нет больше бумаги: изорвали всю, – отвечал Захар.

– Что это за жизнь! – сказал Илья Ильич, продолжая считать в уме.


‹л. 44 об.›

Илья Ильич подобрал на стул ноги


и [устроил‹ся›] только устремил глаза к потолку, как сзади его опять послышался робкий зов.

– Илья Ильич!

150

– Ну? – откликнулся он.

– А что ж управляющему-то сказать?

– О чем?

– А насчет того, чтоб переехать?

– Ты опять об этом? – с изумлением спросил Обломов.

– Да как же, батюшка Илья Ил‹ьич›, быть-то мне? сами рассудите: [жизнь и то мне] и так жизнь-то моя горька, я в гроб гляжу…


– Да


ты, видно, в гроб меня вогнать хочешь


своим переездом?


Захар не нашел что сказать, только вздохнул в немом отчаянии.


– Ты решился уморить, что ли, меня? – спросил опять Обломов, – а? я надоел тебе? а? ну, говори же?

– Христос с вами [, батюшка]: живите на здоровье, кто вам зла желает? – ворчал Захар.


– Ты! – сказал Илья Ильич, – я запретил тебе заикаться о переезде, а ты, не проходит дня, чтоб пять раз не напомнить мне; ведь это расстроивает меня, пойми ты: и так здоровье мое никуда не годится, а ты убиваешь барина…

– Я думал, батюшка, что… отчего, мол, думал, не переехать? – дрожащим от душевной тревоги голосом говорил Захар, – а то бы я и… не пикнул!

– [Переехать!] Отчего не переехать! ты так легко судишь об этом, – говорил Обломов, [обращаясь] оборачиваясь с креслами к Захару, – да ты вникнул ли хорошенько, что значит переехать? верно, не вникнул?

– [Не вникну‹л›] И так не вникнул, – сказал


Захар, готовый во всем согласиться с барином, лишь бы устранить всякую патетическую сцену.


151

– Не вникнул, так слушай, да и разбери потом, можно переезжать или нет. Что значит переехать? Это значит – барин уйди на целый день, да так одетый с утра и ходи…

– [Хоть бы] Что ж, хоть бы [из дому] уйти, – заметил Захар нежно, – отчего ж и не отлучиться на целый день? ведь нездорово сидеть дома. Вон вы какие нехорошие стали. А прежде вы были как огурчик, а теперь, как сидите, бог знает на что похожи [стали]. Походили бы,


посмотрели бы на народ или на другое что.


Вон, говорят, какое-то неслыханное чудовище привезли: его бы поглядели; зачем же Бог создал чудовище, как не затем, чтобы за деньги господам показывать.


Зачем Бог создал театр, зачем Бог создал маскарад: вот и пошли бы, а тут бы без вас и переехали… ‹л. 45›

– Экие новости рассказываешь! Уйти [на целый день] советует! славно ты заботишься о барском покое. Это я шатайся целый день, не скинь ни галстуха, ни сапог! Тебе нужды нет, что у барина ноги затекут, что он пообедает невесть где и как и не приляжет после обеда… [Без ме‹ня›]

– Уснуть-то везде дадут, – заметил Захар, – [это] недорого стоит…

– Да! на чужой-то постели: усну я! как же, сейчас! Без меня они тут перевезут. Не догляди, так и перевезут – черепки. Знаю я, – с возрастающей силой и убедительностию говорил Обломов, – что значит перевозка. Это значит ломка, шум; все вещи свалят в кучу, вот тут на полу. Тут и чемодан, и спинка дивана, и картины, и чубуки, и книги, и склянки какие-то, которых в другое время и не видать, а тут черт знает откуда возьмутся: смотри за всем, чтоб не растеряли да не переломали… Половина тут, другая на возу или на новой квартире: захочется покурить, возьмешь трубку, а табак уж уехал… хочешь сесть, да не на что, до чего

152

ни дотронешься – выпачкался, весь в пыли, вымыться нечем – и ходи вон с эдакими руками, как у тебя…

– У меня руки чисты, – сказал Захар, показывая две какие-то подошвы вместо рук.

– Ну уж не показывай только, – сказал Илья Ил‹ьич›. – А захочется пить, – продолжал Обл‹омов›, – взял графин, да стакана нет…

– Можно и из графина напиться, – добродушно прибавил Захар, полагая, что, может быть, этот способ неупотребителен, потому что не всем известен.

– Вот у вас всё так: можно и не мести, и пыли не стирать, и ковров не выколачивать. А на новой квартире, – продолжал [он] Илья Ил‹ьич›, увлекаясь сам живо представившейся ему картиной переезда, – дня в три не разберутся, всё не на своем месте: картины у стен на полу, чубуки


на постели, сапоги в одном узле с чаем да с помадой. То, глядишь, ножка у кресла сломана, то стекло на картине расшиблено или диван в пятнах. Чего ни спросишь – нет, никто не знает – где, или потеряно, или забыто на [прежней] старой квартире: беги туда…

– В ину пору раз десять взад и вперед сбегаешь, – перебил Захар.

– Вот видишь ли! – продолжал Обломов. – А встанешь на новой квартире утром, что за скука! и воды не добьешься умыться,


чаю не напьешься вовремя, ни угольев нет, а зимой так холодом насидишься, настудят комнаты, а дров нет, поди бегай да занимай…

– Еще каких соседей Бог даст, – заметил


Захар, – от иных не то что вязанки дров, ковша воды не допросишься.

– То-то же! – сказал Илья Ил‹ьич›, – переехал к вечеру, кажется бы, и конец хлопотам: нет, еще провозишься недели две; кажется, всё расставлено, смотришь, что-нибудь да осталось: сторы привесить, картинки приколотить – душу всю вытянет, жить не захочется… А издержек, издержек…


‹л. 45 об.› Видишь ли

153

ты сам теперь, до чего доводил барина? а? – спросил с упреком Илья Ил‹ьич›.


– Вижу, – прошептал смиренно Захар.

– Зачем же ты предлагал мне переехать? а?


– Я думал, что другие, мол, не хуже нас, да переезжают, так и нам можно… – сказал Захар.

– Что? что? – вдруг с изумлением спросил Илья Иль‹ич›, приподнимаясь с кресел, – что ты сказал?

Захар вдруг смутился, не зная, [что такое] чем это он мог возбудить такое негодование в Илье Ильиче.


Он молчал.

– «Другие»!


– с ужасом повторил Иль‹я› Ил‹ьич›, – вот ты до чего договорился! Я теперь буду знать, что я для тебя всё равно что «другой»!

Обломов сделал в высшей степени оскорбленное лицо.

– Помилуйте, батюшка Илья Ил‹ьич›, разве я равняю вас с кем-нибудь?…


– С глаз долой! – повелительно сказал Обломов, указывая рукой на дверь, – я тебя видеть не могу: я и «другие»! хорошо! [по глу‹пости›]

Захар со вздохом


удалился к себе.

– Эка жизнь, подумаешь! – ворчал он, садясь на лежанку.

– О Боже мой, о Боже мой! – стонал тоже Облом‹ов›, – вот хотел посвятить утро дельному труду, а тут расстроили на целый день, и кто же? свой собственный

154

слуга! преданный, испытанный [слуга]! а что сказал? и как это он мог?

Облом‹ов› долго не мог успокоиться: он то ложился, то вставал,


ходил по комнате и опять ложился. Он [видел] в низведении его


Захаром до степени «других» видел нарушение прав своих на исключительное предпочтение Захаром особы барина всем и каждому. Он [глубоко] вникал в глубину этого сравнения и разбирал, что такое «другие» и что он сам, в какой степени возможна и справедлива эта параллель и как тяжела обида, нанесенная ему Захаром; наконец, сознательно ли оскорбил его Захар [или], то есть [действительно ли он [считал] ставил его наравне с другими, или] убежден ли он был, что Илья Ил‹ьич› всё равно что «другой», или так это сорвалось у него с языка, без участия головы. [Обломов решил взять на себя труд] Всё это задело самолюбие Обломова, и он решился показать Захару разницу между им и теми, которых разумел Захар под именем «других», и дать почувствовать ему всю глупость его поступка. ‹л. 46›

– Захар! – протяжно и торжественно кликнул он. Захар, услышав этот зов, не прыгнул


с лежанки, стуча ногами, не заворчал: он [ти‹хо›] [ел‹е›] медленно слез


с печки и пошел


тихо, [ме‹дленно›], нехотя, как собака, которая по голосу господина чувствует, что проказа ее открыта и что ее зовут на расправу. Захар отворил вполовину дверь, но войти не решался.


– Войди! – сказал Илья Ил‹ьич›.

Хотя дверь отворялась свободно, но Захар отворял так, как будто нельзя было пролезть, и оттого только завяз в двери, но не вошел.

Обломов сидел на краю постели.

– Поди сюда! – настойчиво сказал он.

Захар с трудом высвободился из двери, но тотчас притворил ее за собой и прислонился к ней плотно спиной.

155

– Сюда! – говорил Илья Ил‹ьич›, указывая пальцем место подле себя.

Захар сделал полшага и остановился за две сажени до указанного места.

– Еще! – говорил Обломов.

Захар сделал [полшага] вид, что будто шагнул, а сам только качнулся, стукнул ногой и остался на месте. Илья Ил‹ьич›, видя, что ему никак не удается на этот раз подманить Захара ближе, оставил его там, где он стоял, и смотрел на него молча несколько времени с укоризной. Захар, чувствуя неловкость от этого безмолвного созерцания его особы, делал вид, что не замечает барина, и более, нежели когда-нибудь, стороной стоял к нему и даже не кидал в эту минуту своего одностороннего взгляда на Илью Ильича. Он упорно стал смотреть налево в другую сторону: там увидал он давно знакомый ему предмет – бахрому из паутины около картин, и в пауке [видел] живой упрек своему нерадению.

– Захар! – тихо, с достоинством произнес Илья Ил‹ьич›.

Захар не отвечал: он, кажется, думал: «Ну, чего тебе? другого, что ли, Захара? ведь я тут стою!» – и перенес взгляд свой слева


направо. Там тоже напомнило ему о нем самом зеркало, подернутое, как кисеей, густою пылью: сквозь нее дико, исподлобья, смотрел,


[будто] как из тумана, собственный же его


угрюмый и некрасивый лик. Он [отвратил] с неудовольствием отвратил взгляд от этого грустного, слишком знакомого ему предмета ‹л. 46 об.› и решился на минуту остановить его на барине.


Взгляды их встретились. Захар не вынес укора, написанного в глазах барина, и потупил свои вниз, под ноги: тут опять в ковре, пропитанном пылью и пятнами, он прочел печальный аттестат своего усердия в господской службе.


156

– Что, каково тебе? – кротко спросил Илья Ильич,


– ведь нехорошо?

Вид дикости на лице Захара мгновенно смягчился блеснувшим в чертах его лучом раскаяния.

Захар почувствовал первые признаки проснувшегося в груди его и подступающего к сердцу благоговейного чувства к барину, и он вдруг стал смотреть прямо ему в глаза.


– Чувствуешь ли ты свой проступок? – спросил Илья Ил‹ьич›.


– Что же, батюшка, Илья Ильич, – начал Захар с самой низкой хрипящей ноты своего диапазона, – я ничего не сказал,


окроме того, что, мол…

– Нет, ты погоди, – перебил Облом‹ов›, – ты понимаешь ли, что ты сказал?


Захар ничего не отвечал: он опять с благоговением посмотрел


на барина и понурил


немного голову, сознавая свою вину.

– А! как же


ты не ядовитый человек! – говорил Облом‹ов›.

Захар всё молчал, только крупно мигнул раза три.

– Дай мне квасу! – сказал Илья Ильич.

У Захара отлегло от сердца; он, с радости, как мальчишка, проворно бросился в буфет и принес квасу.

157

– Ведь ты


огорчил барина! – с расстановкой произнес Илья Ил‹ьич› и пристально смотрел на Захара, наслаждаясь его смущением.

Захар не знал, куда деваться от тоски…


он метал взгляды и направо, и налево, и прямо,


и опять мелькали


у него перед глазами


то паутина и пыль, то собственное отражение, то лицо


барина. «Хоть бы сквозь землю провалиться! [подумал] Эх! смерть нейдет!» – подумал он [и замигал чаще и чаще]. Он предчувствовал патетическую сцену, а это ему всё равно что вострый нож.


И так он чувствовал, что мигает чаще и чаще, – и вот, того и гляди, брызнут слезы. Наконец он отвечал барину известной песней, чем я тебя огорчил, только в прозе.

– Чем же я огорчил вас, Илья Ильич? – почти плача сказал он.


– Чем? давно ли я у тебя стал всё равно что «другие»?


а? покорно благодарю! Да ты подумал ли, что такое «другой»?

И он остановился, продолжая глядеть на Захара.

– Сказать ли тебе, что это такое? а?

Захар повернулся, как медведь в берлоге, и вздохнул на всю комнату. ‹л. 47›

– «Другой» – [это есть] кого ты разумеешь – есть голь окаянная, грубый, необразованный человек; живет это всё грязно, бедно, на чердаке; он, каналья, и выспится себе на войлоке где-нибудь на дворе: что эдакому сделается? ничего. Трескает-то он картофель да селедку. Нужда мечет его из угла в угол, он и бегает день-деньской. Он, пожалуй, и переедет на новую квартиру.

158

Вон Лаганов: возьмет линейку под мышку да две рубашки в носовой платок и идет: «Куда, мол, ты?» – «Переезжаю», – говорит. Вот это так «другой»! А я? Хм. Я, по-твоему, «другой»? а?

Захар взглянул на барина, переступил с ноги на ногу и молчал.

– Что такое «другой»? – продолжал Обломов, – «другой» есть такой человек, который сам себе сапоги чистит, одевается сам, хоть иногда и барином смотрит, да врет: он не знает, что такое прислуга; послать некого, сам сбегает за чем нужно; и дрова в печке сам помешает, иногда и пыль оботрет…

– Из немцев [многих вот] много эдаких! – угрюмо сказал Захар.

– То-то же. А я? Как ты думаешь: я «другой»? а?

– Когда же вы другой! – сказал


Захар.


– Бог знает, что это напустило такое на вас…

– Нет, ты


погоди, ты посмотри, что ты сказал. Ты разбери-ка, как «другой» – то живет. «Другой» есть такое творение, которое работает, бестия, без устали,


бегает, суетится,


не поработает, так и не поест. «Другой» кланяется, «другой» просит, «другой» унижается… А я? Ну-ка реши: как ты думаешь? «другой» я? а?

– Да полно вам, батюшка, томить-то меня!


– жалобно говорил


Захар, – ах ты! Господи!

– Я [всё равно что «другой»] «другой», по-твоему? а? Да разве я мечусь, разве работаю? мало ем, что ли? худощав или жалок на вид? Разве недостает мне чего-нибудь, а? Кажется, подать, сделать есть кому? Я ни разу не натянул себе чулков на ноги,


слава Богу! Захочу, так чужими руками высморкаюсь, приставлю

159

сторожа чихать за себя… Так как же я «другой»? Пойду ли я охотой на целый день из дома?


стану ли переезжать, беспокоиться? Из чего мне? И кому я это говорю? Не ты ли с детства ходил за мной? ты всё это знаешь, видел! ‹л. 47 об.› Что за крайность? Ты бы должен был понять это, ты знаешь,


что я воспитан нежно, что я ни от холода, ни от голода


никогда не терпел, нужды не знал, [работой] хлеба себе не зарабатывал – так как же ты решился сравнивать меня с «другими», а?


и вообще никакими подлыми делами не занимался, так как же это у тебя достало духу


равнять-то меня с «другими»… а?


я спрашиваю тебя, как ты, мол, это решился?


Губы у Захара


вздулись от внутреннего волнения [он молчал]: патетическая сцена [поглоти‹ла›] гремела, как туча, над головой его. Он молчал.

– Захар! – повторил Илья Ил‹ьич›.

– Чего изволите? – чуть слышно просипел он.

– Дай еще квасу.

Захар принес квасу, [и пошел было] и когда Илья Ил‹ьич›


отдал ему стакан, он было проворно пошел к себе.

– Нет, нет, ты постой, – заговорил [Иль‹я› ‹Ильич›] Обломов. – Я спрашиваю тебя, как ты мог так горько оскорбить барина, которого ты


носил на руках,

160

которому век служишь и который благодетельствует тебе?

Захар не выдержал.


Он начал мигать чаще и чаще. Упреки [барина] Обломова и его сомненья подняли со дна сердца весь осадок преданности к барину.


– Виноват, Илья Ил‹ьич›, – начал он сипеть с раскаянием, – это я по глупости, право, по глупости сказал.


– А я, – продолжал Обломов голосом оскорбленного и не оцененного по достоинству человека, – забочусь


день и ночь, тружусь; и когда голова горит, сердце [чуть] замирает, по ночам не спишь, ворочаешься, всё думаешь, думаешь, как бы лучше: а о ком? для кого? всё для вас, для крестьян, стало быть, и для тебя. Ты, может быть, думаешь, глядя, как я иногда покроюсь совсем одеялом с головой, что я лежу как пень да сплю; нет, не сплю я, а думаю всё крепкую думу, чтоб крестьяне не терпели ни в чем нужды, чтобы не позавидовали чужим, чтобы не плакались на меня Господу Богу на Страшном Суде, а молились бы да поминали меня добром. Неблагодарные! – с горьким упреком произнес


Обломов.

Захар тронулся окончательно последними


словами.


Он начал понемногу всхлипывать; сипенье и хрипенье слились на этот раз в одну невозможную ни для кого ноту, разве только для какого-нибудь китайского гонга или индейского там-тама.


161

– Батюшка, Илья Ил‹ьич›! – умолял он, – полно вам! Что вы, Господь с вами, такое непутное


несете! Ах ты, Мать Пресвятая Богородица! Какая беда вышла


нежданно-негаданно…

– А ты! – продолжал, качая головой и не слушая его, Обломов, – ты бы постыдился выговорить-то! Барин всё равно что «другой»!


‹л. 48› Вот какую змею отогрел на груди!


Да как это язык-то повернулся у тебя?


А я еще в плане моем определил ему особый дом, огород, отсыпной хлеб, назначил жалованье! Ты у меня и управляющий, и мажордом, и поверенный по делам! Мужики тебе в пояс; все тебе: Захар Трофимыч да Захар Трофимыч, а он всё еще недоволен: в «другие» пожаловал! вон и награда! Славно барина честит; ох! в горле совсем пересохло: квасу поскорей! Догадайся сам: слышишь, барин хрипит.


Захар, утирая слезы, пошел за квасом, а Илья Ильич


был и сам [глубоко] растроган. Увещевая Захара, он глубоко проникнулся в эту минуту сознанием [своих] благодеяний, оказанных им крестьянам, и последние упреки досказал плачущим голосом глубоко обиженного человека.


– Ну, теперь иди с Богом! – сказал он примирительным тоном Захару, когда тот подал ему квасу, – надеюсь, что ты понял свой проступок


и вперед не

162

станешь сравнивать барина с «другими». Чтобы загладить свою вину, ты как-нибудь уладь с хозяином так, чтоб мне не переезжать. Вот как ты бережешь покой барина: расстроил совсем и лишил меня какой-нибудь новой, полезной мысли. А у кого отнял? у себя же: для вас я посвятил всего себя, для вас вышел в отставку, сижу взаперти… [неблаг‹одарный›] а ты? ну да Бог с тобой. Вон три часа; два часа только до обеда: что успеешь сделать в два часа? ничего. А дела куча. Нечего делать:


письма отложу до следующей почты, а план набросаю завтра. Ну, я теперь прилягу немного: измучился совсем; ты опусти сторы да затвори меня поплотнее, чтоб не мешали, может быть, я с часик и усну; а в половине пятого разбуди.

Захар начал закупоривать барина в кабинете: он сначала покрыл его самого одеялом,


потом опустил шторы, плотно запер все двери и ушел к себе.

– Чтоб тебе издохнуть, леший эдакой! – ворчал он, отирая следы слез и влезая на лежанку, – право, леший! Особый дом, огород, жалованье!


Вот тут мой и дом, и огород,


– говорил он, с яростью ударяя по лежанке, – на жалованье! как не приберешь гривен да пятаков к рукам, так и табаку не на что купить, и куму нечем попотчевать! Чтоб тебе пусто было! Ох! что это смерть нейдет!


Илья Ильич лег на спину, но не вдруг заснул. Он думал, думал, волновался, волновался. ‹л. 48 об.›

– Два несчастья в один день!


– говорил он, [кутая ‹сь›] закутываясь в одеяло совсем с головой… – Прошу устоять против такого напора событий!

Но в самом-то деле эти два «несчастья», то есть зловещее письмо старосты и переезд на новую квартиру, переставали тревожить Обломова и поступали уже только в ряд беспокойных воспоминаний. «До бед, которыми

163

грозил староста, еще далеко, – думал он, – до тех пор многое может перемениться: авось дожди поправят хлеб; [он, может быть, [вздо‹рожает›] будет] может быть, недоимки староста пополнит; бежавших мужиков «водворят на место жительства», как пишет староста,


а между тем к тому времени и план подоспеет: что ж заранее тревожить себя?»


Мысль о переезде тревожила его несколько более: это было свежее, позднейшее «несчастье», но в успокоительном духе Обломова и для этого факта наступала уже история. Хотя он [и] смутно и предвидел неизбежность переезда, тем более что тут вмешался Тарантьев, но он мысленно отдалял это тревожное событие своей жизни хоть на месяц, даже на неделю,


– и вот уже выиграна целая неделя спокойствия. «А может быть, еще Захар постарается так уладить, что и вовсе не нужно будет переезжать, авось обойдутся: отложат до будущего лета или совсем отменят перестройку: ну, как-нибудь да сделают! Нельзя же в самом деле переезжать!» Так


в этих примирительных и успокоительных словах «авось», «может быть» и «как-нибудь» Обломов


находил всегда целый ковчег надежд и утешений, как в ковчеге завета отцов наших.


И в настоящую минуту он успел [уже] оградить себя ими от двух несчастий. Уже легкое, приятное онемение пробежало по членам его и начало чуть туманить сном его чувства, как первые, робкие морозцы туманят поверхность вод; еще минута – и сознание улетело бы [прочь] бог весть куда, но вдруг он опомнился.


164

– Так и не умылся,


[не сделал ничего] – [сказал] шептал


он, – утро пропало,


а всё Захар! да полно, Захар ли? – спросил он потом себя беспристрастно.


– Ведь если б не стащили насильно с постели, то я и [не встал бы] до сих пор еще лежал бы… что ж это такое? А «другой» бы всё это сделал? – думал


он, – «другой», [как] «другой»


и план сейчас набросал бы, да уж и исполнил бы, «другой» все письма успел бы написать, «другой» ‹л. 49› везде


избежал бы два раза «что»


и [два раза] «который»… «Другой» и на квартиру бы переехал… и в деревню [съехал] съездил бы… «другой» по утрам и на бирже, и по делам, и везде ездит…


а так это


голь, необразованный… каков Захар-то? а запустил какую штуку…


«Другой» тешится жизнью, везде бывает, всё видит, до всего ему дело… А я!… [Он] Нет, я не «другой»! – с грустью сказал он и впал в глубокую Думу.


Настала одна из редких и светлых


минут его жизни.


Он как будто выбрался мысленно из чащи леса на тропинку, вышел к просеке и оглянулся.


Боже! Как

165

страшно стало ему, когда вдруг в душе его возникло живое и ясное представление о человеческой судьбе и назначении и когда мелькнула параллель между этим назначением и собственной его жизнью, когда в голове просыпались один за другим и беспорядочно, пугливо носились, как птицы, пробужденные внезапным лучом солнца в дремлющей развалине [замка], жизненные


вопросы. Ему грустно и больно стало за свою неразвитость, остановку в росте нравственных сил, за тяжесть, мешающую всему. И зависть грызла его, что «другие» так полно и широко живут, а он, как тяжелый и ненужный камень, брошен на узкой и жалкой тропе своего существования… В робкой душе его выработывалось мучительное сознание, что многие стороны нравственной его натуры не пробудились совсем, другие были чуть-чуть тронуты и ни одна не разработана до конца. А между тем он болезненно чувствовал, что в нем зарыто, как в могиле, какое-то хорошее, светлое начало, может быть теперь уже [заглох‹шее›] умершее, или лежит оно, как золото в недрах горы, и давно бы пора этому золоту быть ходячей монетой. Но глубоко и тяжело завален клад дрянью, наносным сором. Кто-то будто украл и закопал в собственной его душе принесенные ему [при рождении] в дар миром и жизнью сокровища.

Что-то помешало ему ринуться на поприще жизни и лететь по нем на всех парусах ума и воли. Какой-то тайный враг положил на него тяжелую руку в начале пути и далеко отбросил от прямого человеческого назначения… И уж не попасть


ему, кажется, из глуши и дичи на прямую тропинку. Лес кругом его, и в душе всё чаще и темнее, тропинка зарастает более и более; светлое сознание ‹л. 49 об.›


просыпается всё реже и реже

166

и только на мгновение будит спящие силы, а ум и воля давно парализованы, и, кажется, безвозвратно, развивается одно тело… События его жизни умельчились до микроскопических размеров, но и с теми событиями не справится он: он не переходит от одного к другому, а перебрасывается ими, как с волны на волну; он не в силах одному противупоставить упругость воли или увлечься разумно вслед за другим.

Горько становилось ему от этой тайной исповеди своей жизни…


Бесплодные сожаления о минувшем, жгучие упреки совести кололи его, как иглы, и он всеми силами старался свергнуть с себя бремя этих упреков, найти виноватого вне себя и на него обратить жало их. Но на кого?


Он охал, вздыхал, ворочался с боку на бок;


охи и вздохи его долетали даже до ушей Захара.

– Эк его там с квасу-то раздувает! – с неудовольствием ворчал Захар.

– Отчего же это я не как «другие»? – с грустью сказал


он, кутаясь опять в одеяло с головой.


Он бесполезно искал враждебное начало, мешающее ему жить как следует, и дремота опять начала понемногу овладевать им.


167

– И я хотел бы тоже…


– говорил он, мигая с трудом… – что-нибудь такое… разве природа уж так обидела меня… да нет! слава Богу… жаловаться нельзя.

За этим послышался примирительный вздох. Илья Ильич [начал] приходил в нормальное свое состояние


спокойствия и апатии.

– Видно, уж так судьба… что ж мне тут делать?… – едва шептал он, одолеваемый сном.


– Однако… любопытно бы знать… отчего я… такой?…


Веки у него закрылись совсем.


– Должно быть… это… оттого… – силился было [досказать] [выговорить] [доска‹зать›] выговорить он [Но он] и не выговорил.

Но он


не додумался до причины: язык и губы [смолкли] [остались как] мгновенно [отказал‹ись?›] замерли на полуслове и остались, как были, полуоткрыты. Вместо слова послышался вздох, и вслед за тем [началось] начало еще раздаваться ровное храпенье безмятежно спящего человека. ‹л. 50›

Сон остановил медленный и ленивый поток его мыслей и мгновенно перенес его в другую эпоху, к другим людям, в другое место, куда перенесемся за ним и мы с читателем в следующей главе.

Только что храпенье Ильи Ильича достигло слуха Захара, как он прыгнул осторожно, без шума, с лежанки, вышел на цыпочках в сени, запер своего барина на замок и отправился к воротам.

– А! Захар Трофимыч: добро пожаловать! давно вас не видно! – заговорили на разные голоса кучера, лакеи, [цирюл‹ьники›], бабы и мальчишки у ворот.

– Что ваш-то? со двора, что ли, ушел? – спросил дворник.

– Дрыхнет! – мрачно и отрывисто прохрипел Захар.

168

– Что так? – спросил кучер, – рано бы, кажется, об эту пору… нездоров, видно?

– Э! какое нездоров: нарезался да и дрыхнет!


выпил полторы бутылки


мадеры да два штофа квасу да вон теперь и завалился.


– Что ж это он нынче так подгулял? – спросила одна из женщин.

– Нет, Татьяна Ивановна, – отвечал Захар, бросив на нее известный читателю односторонний взгляд, – не то что нонче: совсем никуда не годен стал – и говорить-то тошно.

– Видно, как моя, – со вздохом заметила она.

– А что, Татьяна Ивановна, поедет она сегодня куда-нибудь? – спросил кучер, – мне бы вон тут недалечко сходить?

– Куда ее унесет! – отвечала Татьяна. – Сидят с своим ненаглядным да не налюбуются друг на друга.

– Он к вам частенько, – [заметил] дворник, – надоел по ночам, потаскун


проклятый: уж все выйдут, и все придут: он всегда последний, да еще ругается, зачем парадное крыльцо заперто… стану я для него тут караулить крыльцо-то?

– [Дурак] Какой дурак, братцы, – сказала Татьяна, – так эдакого поискать: [мало] чего-чего не дарит ей. Разрядится, точно пава, и ходит, а кабы кто посмотрел, какие юбки да какие чулки носит, так срам смотреть – грязь. Шеи по две недели не [мыла] моет, [а он ничего!] а лицо намажет… Иной раз согрешишь, право, подумаешь: «Ах ты, убогая: надела бы ты платок на голову да шла бы в монастырь, на богомолье…»

Все, кроме Захара, засмеялись.

– Аи да Татьяна Ив‹ановна›, мимо не попадет!

– Да право! – заговорила Татьяна, – как это господа пускают с собой эдакую…

– Куда это вы собрались? – спросил ее кто-то. – [ – За платьем послала, щеголиха-то моя…] Что это за узел у вас?

169

– Платье несу к портнихе; послала щеголиха-то моя: вишь, широко. А как станем с Дуняшкой тушу-то стягивать, так руками после три дня


делать ничего нельзя: все обломаешь. Ну, мне пора, прощайте, пока!

– Прощайте, прощайте! – сказали некоторые. – Приходите-ка ужо вечерком.


– Да не знаю как; может, приду, а то так… уж прощайте!

– Ну прощайте, – сказали все.

– Прощайте… счастливо вам, – отвечала она, уходя.

– Прощайте, Татьяна Ив‹ановна›! – крикнул


ей вслед кучер.

– Прощайте! – звонко откликнулась она издали.

Когда она ушла, Захар как будто ожидал своей очереди говорить. Он сел на чугунный столбик у ворот и начал болтать ногами, угрюмо и рассеянно поглядывая на приходящих и проезжающих.

– Ну как ваш-то сегодня, Захар Трофимович? – спросил дворник.

– Да как всегда: бесится с жиру, – сказал Захар, – а всё за тебя, по твоей милости перенес я горя-то немало: всё [о ква‹ртире›] насчет квартиры-то бесится: больно не хочется съезжать…

– Что я – то виноват? – сказал дворник. – По мне живите хоть век: нешто я тут хозяин, не я хозяин: мне велят… кабы я был хозяин; а то я не хозяин…

– Что ж он, ругается, что ли? – спросил чей-то кучер.

– Уж так ругается, что как только Бог дает силу переносить!

– Что ж он? ‹л. 50 об.›

– Ну что ж [ведь добрый ба‹рин›], это добрый барин, коли всё ругается; коли ругается, [так не высекет] так лучше [пусть], – продолжал тот, – чем пуще ругается, тем лучше, по крайней мере, не прибьет, коли ругается, а вот как [мой] я жил у одного: ты еще не знаешь – за что, а уж он, смотришь, и за волосы держит, – сказал один лакей, медленно, со скрыпом

170

открывая круглую табакерку, и [все] руки всей компании, кроме Захаровой, потянулись за табаком, началось всеобщее нюханье, чиханье и плеванье.

Захар презрительно ожидал, пока этот кончит свою тираду, и, обратившись к кучеру, продолжал:

– Опозорит человека


ни за что ни про что,


это ему нипочем.

– Неугодлив, что ли?


– спросил кучер.


– И! беда,


и то не так, и это не так,


и ходить не умеешь, и подать-то не смыслишь, и ломаешь-то всё, и


крадешь, и съедаешь… тьфу, чтоб тебе, – ведь как сегодня пушил меня: страшно даже стало,


а за что? кусок балыка


вчера


остался, [и] собаке стыдно бросить, [а он…] так нет: [лакей] человек и не думай съесть; спросил – нет, мол! – и пошел! Тебя, говорит, и повесить мало,


тебя, говорит, сварить в горячей смоле надо да щипцами калеными рвать, на кол осиновый, говорит, посадить


надо, а сам так и лезет, так и лезет… Как вы думаете, братцы: намедни обварил я ему как-то


ногу кипятком, так ведь как заорал: не отскочи я, так бы толкнул меня в грудь кулаком, так и норовил, чисто толкнул бы…

Кучер покачал головой, а дворник сказал: «Вишь ты, бойкий барин: не дает повадки».


171

– Да даром, – сказал Захар,


– нога еще и доселе-ва не зажила: всё мажет мазью: пусть-ка его!

– Характерный барин! – сказал дворник.

– И не дай Бог!


убьет когда-нибудь человека, ей-богу, до смерти убьет. И ведь за всякую безделицу норовит [лысым] выругать, [да еще] лысым… уж не хочется договаривать как… и то по ночам не спится… как это у него, нехристя эдакого, язык-то поворачивается…


– Как же он ругает лысым, Захар Трофимыч, – спросил казачок,


– чертом, что ли?

Захар медленно поворотил к нему голову и [посмотрел на него] [остановил на нем [изумленный и] [мрачный] злобный взгляд] остановил на нем изумленный и мрачный взгляд.


– Смотри [брат] ты у меня:


я не посмотрю, что ты генеральский: я – те за вихор! [направлю уши-то как раз], пошел-ка, пошел


к своему месту.

Казачок отошел шага на два, [но] остановился и глядел с улыбкой на Захара.

– Что скалишь зубы-то:


погоди, попадешься, я те уши-то направлю как раз: будешь у меня скалить зубы.

В это время с ближайшего крыльца показался


огромный верзила лакей [с аксельбантами] в

172

расстегнутом


фраке нараспашку с аксельбантами и в штиблетах.


‹л. 51›

– А ты опять здесь,


– сказал он, подходя к казачку.


И, взявши


его


за волосы, нагнул ему голову и три раза методически, ровно и покойно,


ударил его по шее кулаком.

– Барин пять раз звонил, – прибавил он, – я был, а тебя всё нет, меня


ругают за тебя, щенка эдакого, пошел!

И он


указывал ему рукой на лестницу. Мальчик постоял сначала


в каком-то недоумении от этого нечаянного с ним приключения, потом встряхнул волосами и, видя, что более ему тут делать нечего, пошел на лестницу как встрепанный в полном смысле слова.


Какое торжество для Захара!

– Хорошенько его, хорошенько, Матвей Мосеич; эх, мало,


– приговаривал он, злобно радуясь, – эх, мало, ай да Матвей Мосеич,


востер больно… вот тебе,


а! будешь вперед зубоскалить!

И дворня


дружно сочувствовала


и лакею, прибившему казачка, и Захару, злобно радовавшемуся этому. Никто только не сочувствовал казачку.


173

– Вот


эдак же,


бывало, мой прежний барин, – начал опять тот же лакей, что всё перебивал Захара, – ты, бывало, [сидишь] думаешь, как бы повеселиться, а он вдруг словно угадает, что ты думал, подойдет


и ухватит вот эдак, вот-вот как Матвей Мосеич Андрюшку. А это что, коли только ругается. Велика важность: «лысым чертом» выругает!

– Тебя бы, может, [и] ухватил и его барин, – сказал


кучер, указывая на Захара, – вишь, у те войлок какой на голове; а за что он ухватит Захара-то Трофимыча: голова-то словно тыква…


Все захохотали, а Захар был как ударом поражен этой выходкой кучера, [к которому он до той минуты] с которым одним он и вел до [того] тех пор дружескую беседу.

– А вот как я скажу барину-то, – начал он


хрипеть на кучера, – так он найдет, за что тебя ухватить: он тебе бороду-то выгладит: вишь, она у тебя в сосульках вся.

– Горазд же твой барин, коли будет чужим кучерам бороды гладить; нет, вы заведите-ка своих да в те поры и гладьте, а то больно тароват.

– Не тебя ли взять, мазурика эдакого?


Так ты не стбишь, чтоб тебя самого запрячь моему барину-то.

– Ну уж барин! – заметил


кучер. – Где ты эдакого выкопал?

Он сам, и дворник, и казачок,


и лакей, покровитель ругательной системы,


– все захохотали.

– Смейтесь, смейтесь, а я вот скажу барину-то.


А тебе, – сказал он, обращаясь к дворнику, – надо бы

174

‹л. 51 об.› унять этих разбойников, а не смеяться


– я вот барину-то…


– Ну полно, полно, Захар Трофимыч, – говорил дворник, стараясь унять


его, – что он тебе сделал?

– Как он смеет так говорить про моего барина, – говорил Захар, указывая на кучера.


– Да тебе, – говорил он, обращаясь к последнему, – и во сне не увидать такого барина,


[вы с своим] срам посмотреть, как выезжаете с своим-то со двора на бурой кобыле: точно нищие; едите-то редьку с квасом; вон на тебе армячишка: дыр-то не сосчитаешь…


– Да уж такой не сыщешь, – перебил кучер, указывая на прореху Захара под мышкой,


из которой торчал клочок рубашки; это, видно, оттрепал барин-то…


– Полно, полно вам! – твердил дворник, протягивая между них руку.


Захар проворно заткнул [этим же] клочок рубашки в прореху, прижимая плечом руку к боку, чтоб не видать было прорехи.


– Оттреплет эдакой барин? – говорил он, – такая добрая душа; да это золото, а не барин, дай Бог ему

175

здоровья! Я у него как в Царствии Небесном: ни нужды никакой не знаю, неласкового слова не услышу,


отроду дураком не назвал, живу в добре, в покое, ем с его стола, уйду, куда хочу, – вот что. А в деревне у меня особый дом, особый огород, отсыпной хлеб,


я и управляющий, и можедом, и всё! – хрипнул Захар.


[ – А у] [Он] [Его заде‹вши›] [Зад‹евши›] [Отозвавшись] Задевши его барина, задели за живое и Захара. Тут его было и честолюбие, и самолюбие: [В нем вдруг проснулась] преданность проснулась


со всей силой. [Он не только обливал ядом желчи] Он облил ядом желчи не только противника своего, но и его барина, [и его] и родню,


которой никогда не видал,


есть ли она, и знакомых. Тут он с удивительною точностью повторил все клеветы и злословие о господах, почерпнутое им из бесед


с кучером.

– А вы-то с барином голь проклятая,


– говорил он, – дедушка-то, я знаю, кто у вас был: кузнец.


Вчера гости-то вышли вечером, так я подумал, не мошенники ли какие забрались в дом: жалость смотреть. Мать, может,


на толкучем торговала [гнилыми яйцами,] платьями


да ложками.


– Полно, полно вам…


– Да! – заговорил Захар, – у меня-то, слава Богу, барин столбовой: [генералы, гр‹афы›] приятели-то генералы, графы да князья. Еще не всякого графа посадит

176

за собой: иной придет да настоится в [передн‹ей›] прихожей…

[Заметив, что] Захар остановился, заметив, что почти все насмешливо улыбаются.

– А вы тут все мерзавцы, сколько вас ни на есть, – сказал он.


‹л. 52›



Читать далее

Иван Александрович Гончаров. Полное собрание сочинений и писем в двадцати томах Том 5
1 РОССИЙСКАЯ АКАДЕМИЯ НАУК ИНСТИТУТ РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ. (ПУШКИНСКИЙ ДОМ). И. А. ГОНЧАРОВ. – --- * ---- ПОЛНОЕ СОБРАНИЕ. СОЧИНЕНИЙ И ПИСЕМ. В ДВАДЦАТИ ТОМАХ САНКТ-ПЕТЕРБУРГ. «НАУКА». 2003. ТОМ ПЯТЫЙ. ОБЛОМОВ. РОМАН. В ЧЕТЫРЕХ ЧАСТЯХ. Рукописные редакции 14.04.13
2 РУКОПИСНЫЕ РЕДАКЦИИ. Первоначальная редакция части первой 14.04.13
3 Гл‹ава› 14.04.13
4 {Глава III 14.04.13
5 Гл‹ава› 14.04.13
6 Гл‹ава› 14.04.13
7 Первоначальная редакция главы IV части второй. (Т. 4, с. 172-185) 14.04.13
8 Первоначальная редакция начала главы V части второй. (Т. 4, с. 185-188). Гл‹ава› 14.04.13
9 Первоначальная редакция окончания главы XII части второй. (Т. 4, с. 283-287) * 14.04.13
10 (Т. 4, с. 406-422) 14.04.13
11 Фрагмент чернового автографа главы VIII части четвертой. (Т. 4, с. 446-463). Гл‹ава› 14.04.13
12 Сноски 14.04.13
13 ВАРИАНТЫ 14.04.13
14 Варианты автографа начала главы IX (А). (Т. 4, с. 98-99) 14.04.13
15 Позднейшие пометы на черновой рукописи романа. ‹1› 14.04.13
16 ‹2› 14.04.13
17 ‹3› 14.04.13
18 ‹4› 14.04.13
19 ‹5› 14.04.13
20 Варианты прижизненных изданий 14.04.13
21 ‹Редакторы› 14.04.13
22 Сноски 14.04.13
23 СОДЕРЖАНИЕ 14.04.13
5 Гл‹ава›

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть