Онлайн чтение книги Вольница
26 XXVI

— Ух, с каким почётом встречаешь ты меня, старого воробья, Василиса-краса! Арапниками! Ай-ай-ай!

Низенький, сухонький старичок, с умненькой улыбочкой на сморщенном лице, с татарской бородкой, легко вбежал в казарму и радостно заворковал:

— Ну, Василиса-краса, белые телеса! За какие грехи ты арапниками народ угощать собираешься?

— Не твоё дело, — обрезала подрядчица и, толкнув его плечом, вышла из казармы.

Онисим потеребил бородку и кротко возвестил:

— Ай-ай-ай, как злоба-то да алчба людей озверяет!..

— И нас не миновал, Онисим, сверчок-старичок, — засмеялся Гриша. — Знаю, на всех промыслах смутьянил: разводил турусы на колёсах, в свой рай манил. А у нас от твоей браги-будораги не захмелеют.

— Нас будоражить нечего, — пошутила Прасковея, — мы и так будоражные.

Онисим ласково пропел дребезжащим фальцетиком:

— Матрёша! Где ты, милка моя? Приветь-ка меня по-бывалошному! Угости чайком калмыцким. А я тебе сахарку да сырку принёс.

Тётя Мотя со слезами на глазах, тяжело передвигая ноги, шла к нему навстречу.

— Расхороший ты мой! И обо мне, убогой, вспомнил. И в воде-то ты не тонешь, и в огне не горишь, вековешный!

Он легко и юрко подскочил к ней, и они поцеловались троекратно, крест-накрест.

— Прими-ка гостинчик от старого шутейника, крепкого репейника, Матрёша! — И погрозил ей сухоньким пальцем. — А убогость эта — не к лицу тебе наряд: душа-то у тебя — лазоревый цвет.

Прасковея не отрывала от Онисима сияющих глаз и слушала его с радостным любопытством. Он тоже ласково гладил её по спине и ворковал:

— Частенько думал о тебе, Прасковеюшка-молодка… И всё опаска беспокоила: как бы чего с тобой не случилось. Такие, как ты, молоньей сгорают. Эх, хорошая наша баба русская!

Он сел за стол и затеребил свою жиденькую бородку, с улыбкой оглядывая казарму и прислушиваясь к смутному говору.

Я очень хотел, чтобы он заметил меня, но, должно быть, я был такой маленький среди взрослых людей, столпившихся вокруг стола, что совсем был невидим. Подошёл и огромный кузнец Игнат. Он скромно остановился поодаль от тесной кучки людей, у узкого края стола, рядом со мною, и молча сложил руки на груди.

Тётя Мотя плавно и почтительно поставила перед Онисимом кружку чаю и положила ломоть чёрного хлеба с кусочком сахару на нём. Как-то кстати у неё вышло: она погладила обеими руками плечи Онисима и прогудела с нежностью матери:

— Кушай, Онисимушка! Ты к нам каждый год приходишь, как месяц ясный в тёмную ночку.

Он с восторженным удивлением оглядел всех, кто стоял перед ним около стола.

— Благодать-то какая, ребятки! Душа-то какая неугомонная у русского нашего человека! Великая душа! Ай-ай, ходишь по стране — и по Волжским просторам, и по Уральским увалам, и по Днепру, — сколь богатства у нас, сколь красоты, сколь труда несёт человек, сколь у него дум, одна другой докучливей да промысловатей — диву даёшься! И не о богатстве, не о стяжательстве думает, а о подвигах ради правды да о земной благостыне. А вот рабством опутан человек, и труд его мертвеет во власти золотого дьявола. И меня заушали, и по этапам гоняли — везде люди правды взыскуют. Возвестишь им един закон, попранный стяжанием и алчбой, закон свободы, по слову апостола Якова, и — чудо великое! — готовы на руках тебя носить. А отчего это? Оттого, родные мои, что наш русский человек — простосерд и незлопамятен. Он — хозяин на земле, хоть и в железах. Не унывает, нет! И во тьме видит свою звезду. Любит свою родину-мать, кровную кормилицу.

Гриша ворошил свои кудри и хмурился. Видно было, что речь Онисима ему не нравится.

— Хозяин-то — в железе да в неволе, да рабством опутан. Какой же он простосердый да незлопамятный? И где это она — родина-кормилица, Онисим? Эта родина — застенок. Как же я могу её любить?

Онисим опять затеребил бородку и с упрёком покачал головой.

— А ты, Григорий, люби её, родину-то, в себе. Железами душу не закуёшь: железы поверху бренчат, и ржа их поедает. Да ведь железы-то волей человеческой не столь куются, Григорий, сколь сбиваются. То-то! Вон кузнец на этом и стоит: он и кандалы по велению дьявола склепает, он же их по закону свободы и собьёт. Вот он какой!

Онисим захихикал и ткнул пальцем в Игната, а Игнат добродушно пробасил:

— Я — такой: тебя бы я с охоткой закандалил, чтоб зря не егозил на старости лет.

Кузнец словно подстегнул Онисима: старик встрепенулся, глаза его молодо вспыхнули, и он победоносно протянул руки к Игнату.

— А я лёгонький да крылатенький, кузнец. Никакие кандалы на мне не держатся.

— То-то ты меж людей — кулик, — угрюмо съязвил Игнат и пошёл в свой куток.

— А ты весь чёрный, Игнатий, как бес в аду, и тяжёлый, как твоё железо. Вольный человек к месту не прикован: он свободой живет и всякой хурды-мурды отрицается. Человек воле своей — хозяин. Он — велик, а не кулик. Вот я и хожу по свету, как, бывало, апостолы, и возвещаю неустанно: бегите из своих узилищ, не заботьтесь о куске хлеба, об имуществе, сбросьте цепи труда подневольного, предайте проклятию золотого дьявола и за мной следуйте!

Гриша смотрел на Онисима исподлобья и усмехался.

— Это куда же?

— Земля наша кормилица — без конца и края, Григорий, и красота её неописанная. Везде она приветит и одарит человека. Счастье моё, правда моя — во мне.

Онисим, должно быть, привык, чтобы его слушали: он оглядывал нары и приветливо кивал головой каждому, кто подходил к столу.

— Человек един средь людей, и нет для него законов, опричь закона свободы. А законы стяжателей и законы стадные, артельные — узилища и плен. Я един, а всем любезен: вот и меня вы встретили да приветили, как друга родного. А сколь я на своём веку человечьих душ вывел из плена! Сколь их ходит по Руси вольных да беспечальных!

Гриша недобрым голосом подтвердил:

— Верно, много по Руси шатается бродяг да бедалаг. Только не по твоему закону, а по закону дьявола.

Толпа резалок слушала Онисима, как праведника, но я видел, что никто не понимал его. А Прасковея молчала и думала, вглядываясь в него с тревожным вопросом и болью в лице.

Память детских и отроческих лет — цепкая и крепкая память. Этот вечер до сих пор ярко во всех подробностях живёт в моём воображении. Я встречал много на своём веку всяких проповедников и вольнодумцев, всяких отрицателей и мятежников, и они все казались мне людьми смертельно обиженными, уязвлёнными страхом и отчаянием. Все они — бегуны, вечные странники, беспочвенные мечтатели и бездельники. Труд они ненавидели, как каторгу, как рабство, и бежали от него всю жизнь, предпочитая умирать с голоду и блуждать по бесконечным дорогам страны под дождём и снегом или ютиться в трущобах и ночлежках. Одни из них были мстительно озлоблены, другие равнодушно-тупы, иные, как этот Онисим, одержимы были неугасимой страстью соблазнять людей обещаниями безграничной свободы и внушать им презрение к труду, как к беспросветному тяглу и неизбывным страданиям. Все эти ватаги и скопища невольников — такая же тюрьма и насилие над человеком, как и каторжный загон. Надо бросить всё — и семью, и всякий скарб, и заботы о завтрашнем дне — и бежать куда глаза глядят от всех законов и порядков и жить, как душе угодно, — говорил Онисим.

Он отразился в моей памяти, как человек своеобразный и привлекательный. Его шутейность, весёлая мудрость, присловьица и поговорочки покоряли многих, а некоторые, как тётя Мотя, любили его и видели в нём поддержку в своей безрадостной жизни. И мне он нравился, а мать очарованно глядела на него, как когда-то на пароходе. По своему малолетству я не понимал тогда, почему Гриша трунил над ним с враждебным раздражением, а кузнец грубо оборвал его и отчуждённо ушёл в свой куток. Может быть, Онисим говорил не так, не такими словами, но я хорошо помню все особенности его самобытной речи, его убеждённый дребезжащий голосок и складные, сочные его слова. Вспоминая о нём, я думаю, что он прожил большую и трудную жизнь, много видел людских страданий и привык прощать каждому и обиды, и оскорбления. Несомненно, он превосходно знал людей и по-своему чувствовал их.

Прасковея вдруг изменилась в лице и, задыхаясь, словно ей тяжело было говорить, глухо и отчуждённо сказала:

— Я тебя каждый день в мыслях носила, Онисим. Ты пригрел меня, сердце обнадёжил, когда я от тоски по ребёнку чуть руки на себя не наложила. За это тебе спасибо на всю жизнь. А теперь ты открылся мне: в разные мы стороны глядим, Онисим. Ум у тебя — безбольный радостный, к людям непривязчивый, а у меня — злой. Тебя ветер носит, как птицу, а я прикипелась кровью к ватаге и зубами вгрызлась в своих ворогов. Наш стан, по-твоему, капкан, а по-нашему — дружья артель. В ней мы — сильные, потому что верные, и друг друга в обиду не дадим. В этом дружьем стане я человеком стала.

Онисим теребил свою бородку и неодобрительно посмеивался.

— Зря, зря я тогда не увёл тебя с собой, Прасковеюшка… Теперь бы ты соколицей летала. А сейчас на родной могилке ты горем распятая.

Прасковея смело и горячо возразила:

— Нет, Онисим, могилка-то родная помогла мне силу да волю в себе найти и никакого страха не бояться. А сила да воля моя — в них вот, в моих товарках и товарищах. Счастье у нас с тобой разное. Не мешай нам — не обманывай людей, на журавлей не показывай. Смуту к нам не вноси, а то я стала отчаянная — с кулаками на тебя брошусь.

Она засмеялась, но смех её смутил Онисима.

— Иди, Онисим, откуда пришёл, а с такими речами больше к нам не заглядывай. Ну, а ежели заглянешь когда в другой раз — приветим, ежели с доброй душой на помощь угодишь.

Тётя Мотя с несвойственной ей торопливостью подошла к Онисиму и набросилась на Прасковею:

— Это с какой стати ты его коришь? Он ведь тоже — не без защиты.

Резалки зашевелились, забеспокоились. Раздался смех, недовольные выкрики.

Прасковея вместе с Гришей отошли от стола к нарам за печным боровом и уселись там перешёптываясь.

В это время Оксана, раскосмаченная, с дикими глазами, подлетела к Онисиму и, закинув руки за спину, наклонилась к его лицу.

— Шутки шути, смейся, колдуй, старче, а я заставлю тебя удавить волчиху, Василису, если сама первая не удавлю её…

Все замерли и встревожено уставились на Оксану. А она не кричала, не билась, но, бледная, говорила спокойно и беспощадно.

— Ты всё знаешь, всё видишь, дедок, и пришёл к нам апостолом. Ведь так ты сказал? И не можешь не знать, что твоя Василиса-краса в Астрахани дом с красным фонарём содержит. Это для твоей беглой души нипочём? А вот таких девчат, как Марийка, знаешь, как она обманом завлекала? К ней в лапы сестра моя Нюра попала, ещё молоденькая, простенькая. А через неделю она, измордованная, с мёртвой душой, повесилась. Я долго искала её, как иголку в сору. И закопали её неизвестно где, неизвестно кто. Вот она где, моя правда. Моя правда — страшная, смертная! И ты тоже, как эта вражина, пытаешься завлекать нас… Куда? В какие вольные края? Ведь нет же такого места, где не рыскали бы волки и коршуны. А я буду мстить — житья не дам этой убийце, доконаю её… За сестру, за всех девушек, из которых она сосёт кровь. Ну, что скажешь, апостол? Шутки шутить с нами и с весёлой душой трусливо удирать за журавлями? А я скажу напоследок: молодец Гриша! И Прасковея хорошо сердце своё раскалила. Да, мы все — злые. А ты только хихикаешь, старче.

Потрясённые бешенством Оксаны, все молча проводили её взглядами до самых нар. А Онисим словно обрадовался этому неожиданному взрыву неизжитого горя и жгучей ненависти Оксаны: он с остренькой улыбочкой поглядел ей вслед и, обличительно постучав пальцем по столу, весь встрепенулся и загорелся:

— Вот она, девушка-то, как надсадилась! Видите? Увязли, запутались, зарезались в своём плену, в неволе у золотого дьявола, дух угашаете… Проклятию рабство предаёте, а сами смиряетесь. Злобствуете, в драку лезете, а дьявол-то сильнее вас: у него — и полиция, и арапники, и тьма тем всяких слуг. Не в ватагах, не в скопищах спасенье… а отринуть всё надо, отринуть и бежать из ада… итти вперёд да вперёд мимо людей, скрозь людей, куда зовёт единая власть в человеке — власть души.

Угрюмый, угрожающий бас Игната оборвал его поющий говорок:

— Ну-ка, ты, пророк для сорок, долго будешь здесь балясы разводить да народ дурманить? Убирайся к чорту, а то встану да за шиворот…

Но в эту минуту к Онисиму смиренно подошла Улита и поклонилась ему так низко, что голова её скрылась под столом.

— Странничек божий! — умильно пропела она, как нищенка. — Радость всех нас, скорбящих! Возьми ты меня с собой, сироту, ради души спасенья!

Резалки изумлённо уставились на Улиту, а Онисим вдруг вскочил, словно его ожгли кнутом, и взмахом руки опрокинул кружку с чаем, который рыжими потоками разлился по столу. Он весь затрясся от негодования:

— Ты чего это, баба, мне, как болвану, поклоняешься? В церковь иди болванам кланяться! На какой бес ты мне сдалась? Я покойниц с собой не ношу, а нищими брезгую.

Резалки оглушительно захохотали и стали разбегаться по казарме, взвизгивая и задыхаясь. Смеялись всюду и на нарах. Голос Гали злорадно зазвенел издали:

— Вот так красота, старче! Нашла себе старушка дружка. Вам только к лицу и бродить вдвоём да в обнимку, калики перехожие!

Онисим, отмахиваясь, торопливо засеменил к порогу.

— Мир вам и благодать, людие! Прощевайте и не обессудьте! Дьявол-то как радуется!.. Цепи-то как гремят… ай-ай-ай!..

Казарма стонала от хохота. Тётя Мотя в смятении пошагала к двери, но у порога остановилась и медленно потащила свои больные ноги обратно. Лицо её исказилось от плачущей судороги.


Читать далее

ВОЛЬНИЦА
1 I 13.04.13
2 II 13.04.13
3 III 13.04.13
4 IV 13.04.13
5 V 13.04.13
6 VI 13.04.13
7 VII 13.04.13
8 VIII 13.04.13
9 IX 13.04.13
10 X 13.04.13
11 XI 13.04.13
12 XII 13.04.13
13 XIII 13.04.13
14 XIV 13.04.13
15 XV 13.04.13
16 XVI 13.04.13
17 XVII 13.04.13
18 XVIII 13.04.13
19 XIX 13.04.13
20 XX 13.04.13
21 XXI 13.04.13
22 XXII 13.04.13
23 XXIII 13.04.13
24 XXIV 13.04.13
25 XXV 13.04.13
26 XXVI 13.04.13
27 XXVII 13.04.13
28 XXVIII 13.04.13
29 XXIX 13.04.13
30 XXX 13.04.13
31 XXXI 13.04.13
32 XXXII 13.04.13
33 XXXIII 13.04.13
34 XXXIV 13.04.13
35 XXXV 13.04.13
36 XXXVI 13.04.13
37 XXXVII 13.04.13
38 XXXVIII 13.04.13
39 XXXIX 13.04.13
40 XL 13.04.13
41 XLI 13.04.13
42 XLII 13.04.13
43 XLIII 13.04.13
44 XLIV 13.04.13
45 XLV 13.04.13
46 XLVI 13.04.13
47 XLVII 13.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть