Онлайн чтение книги Вольница
33 XXXIII

Опираясь на черпак, облитый жиром, сам пропитанный жиром, стоял позади меня старик Ермил. Грязно-седая борода его сбилась в клочья, как пакля, и торчала в разные стороны, опалённая огнём, а глаза слезились и были туманны, без зрачков. Скомканная старенькая шапка на голове похожа была на бабий волосник. Лицо его было синее от копоти и испачкано жиром. На прибой он не обращал внимания, а пристально всматривался в клокочущую даль, словно видел там что-то необычное и смутившее его. Он жевал беззубым ртом, встряхивал серой бородой, невнятно бормотал что-то про себя и не замечал ни брызг, ни ударов ветра. Это был крупный старик, такой же, как кузнец Игнат, но уже дряхлый, с больными ногами.

— Забунтовал Иван Буяныч… С ума сводит морского хозяина. Карахтерный мужик! И здесь, на земле, атаманом был — никого не боялся, — и там, с морским хозяином, карахтер свой неукротимый показывает. Когда в море убегал с ребятами, смеялся — страсть посмеяться любил!

Мне было непонятно, кто такой был морской хозяин и кто такой — Иван Буяныч. Ежели это был дружок жиротопа, то каким образом он, живой, очутился в море и почему-то скандалит там с каким-то хозяином.

— Шуми, шуми, Иван Буяныч, бунтуй! — бормотал жиротоп и задыхался кашлем от смеха. — А чего добился, неуёмный? Только штормов стало больше, а рыбы — меньше: распугал, угнал на зюдь. Попал в полон к Хвалыну, и связали тебя морской травой.

Мне не терпелось узнать, что случилось с этим Иваном Буянычем и как он попал в плен к Хвалыну, хозяину моря? Чтобы проверить, не безумный ли старик жиротоп, я выпалил:

— А Гордей-то, солильщик, сейчас помер. В казарме лежит.

Он даже не взглянул на меня и не отнял ладони ото лба.

— Гордей-то? Чего же скажешь? И Гордей — не чародей. Значит, отвёл свой урок.

Он, как и другие люди, с которыми я жил, говорил готовыми словами, и у него, должно быть, на всякий случай жизни были в большом запасе складные присловья и поговорки. Удивляться и тревожиться не было ему нужды: он прожил большую и трудную жизнь, как и множество других людей, и привык глядеть на всякие события спокойно, безучастно, как на неизбежность: день сменяется ночью, человек рождается и умирает, подует моряна — пригонит море к берегам… И на каждый случай у него — готовая, накопленная веками мудрость. Мудрость эта несложная, но успокоительная: думать ему не о чем — всё до него обдумано и решено многими поколениями людей. Но и у него, оказывается, есть своя тайна, которая бередит его душу.

— Ты, рыбачок, стой встречь ветру плечом да виском, Парус убери — посуду уложишь.

— А какой это Хвалын-то? Аль в море тоже есть хозяева? Как же это живой человек Иван Буяныч в глыбь полез?

Старик зачем-то сорвал мой картуз и неустойчиво пошагал на курганчик. Он сел на тупой и каменно-твёрдой вершинке и велел мне сесть рядом с собою. Осмотрев вторично мой картуз и изнутри, и снаружи, он неодобрительно покачал головой и разочарованно сунул его мне в руки, а шапку свою положил под бедро.

— Звали-то его Иван Гурьяныч, это мы его величали Иваном Буянычем. Рыбак был. Лихой. Кровь с молоком. Кривая сажень ростом. Богатырь. Карсаки — самые непобедимые борцы. А он клал их на спину, как кутят. Они, карсаки-то, бегуны отчаянные. А он, как ветер, летел по степи — на коне не догнать. Весельчак был, плясун, какого не сыскать ни в одном стане. Молодой, а везде бывал, весь Каспий знал, и всем друг был и товарищ — от Астрахани до Баки, от Баки до Кара-Бугаса, от Эмбы до Дербента. А рыба словно сама к нему шла: рыбье слово знал, а спроть штормов имел заклятье. Дева-Моряна его хранила и тайности ему открывала. Бывало, захватит буря рыбачьи посуды, побьёт их, и люди тонут, а он бежит к берегу невредимый, с богатым уловом, и издали смеётся да форсит, как в праздник. «Принимай, братцы, севрюжину да осетра благородного! Севрюга — для друга, осетры — для сестры. Исстари так велось у наших дедов-прадедов, вольных рыбаков. Хоть мы, рыбаки, сейчас в неволе, а я храню добрый обычай: осетра да севрюжку — в общий котёл!» Вот какой был Иван Гурьяныч. Страсть любил встречать штормовую моряну. Как затрубит да забунтует она — ночь-полночь срывается с нар и орёт, как удалой атаман: «Сарынь на кичку! Грянула моряна-буяна! Эх, погуляют посуды мои, как лебеди, по волнам, а Хвалын в самоловные снасти мои красную рыбу погонит». Ребята — за ним, как встрёпанные. Поднимают паруса и улетают, как морские орлы, наперерез шторму, и пропадают из глаз. А ежели суховей отгонит море, а посуда лежит на песке, Иван Буяныч места не находит: тоскует, мечется, как рыба на берегу. А потом соберёт свою вольницу, и начинают гулять. К ним тогда никто не подходи… Управители сами ему ведро водки выставляли и обхаживали его, как грозного атамана. Ничего не скажешь: такие ловцы, как он да его молодцы, — дороже золота, об них по морю слава идёт.

— Я тоже знаю таких рыбаков — Карпа Ильича да Корнея, — похвалился я. — Их на льдах носило, и посуду шторма разбивали. А они вот живые.

Жиротоп отмахнулся от меня и сморщился от беззубого смеха, выжимая слёзы из распухших век.

— Это Карпушка-то? Карп он карп и есть — сазан. А сазану осетром не быть. У меня Карпушка-то с Корнеем подручными были. Вместе с ними я всё море обмерил. Карпушка-то у Ивана Буяныча и борта не нюхал. Я тоже был лихой моряк — силач, красавец. Промышленники страсть как за мной охотились. А Иван Буяныч меня даже однова в свою артель вовлёк. Щегольнул я перед ним по пьяному веселью своей моряцкой бывалостыо, а он меня схватил за ноги да башкой в песок и воткнул. Ловцы хохочут, а мне зазорно: честь-то моряку дороже жизни. Рыбаку в зазоре не видать моря. Ну, я, конечно, осатанел — и страх, и почтенье потерял: сковал его ноги руками-то и поставил его рядом с собой, как пешню. Застыли оба и торчим: друг друга за ноги держим. Я — вверх тормашками, башка — в песке, а он — ни с места, и сапоги к песку припаялись. Слышу, моряки от хохота, как верблюды, ревут и уже его в потеху взяли.

Жиротоп задыхался, всхлипывал, кашлял, и слёзы скатывались у него по усам и бороде крупными каплями. Он смеялся, вспоминая прошлое, и как будто даже помолодел. Должно быть, он дорожил памятью об этом событии: никто не смел и пальцем дотронуться до именитого рыбака-атамана, всякий принимал его обиды и шутки, как награду, и всякий норовил поймать его властный и умный взгляд и первым выполнить его приказ. И я представлял его себе сильным и весёлым мужиком, похожим на Гришу, и тяжёлым, в бахилах, как в железе, похожим на Карпа Ильича или Корнея. Но я хохотал, когда старик рассказывал, как Иван Буяныч схватил его за ноги и воткнул в песок. Вероятно, Ермилу было приятно, что я заливаюсь звонким смехом, потому что он поглядывал на меня с лукавым добродушием: вот, мол, как я его, славного атамана, пригвоздил!..

— Не всякого он, браток, в свою ватагу брал. Привечал того, кто ему по нраву был.

— А долго вы так торчали-то? — не переставая смеяться, потянулся я к нему и незаметно обхватил его костлявые колени. — Чай, ведь на голове-то, дедушка, стоять не мило.

— Куда там!.. Думал, позвонки сломаю. Ну, видит он, что клешни-то мои не разорвать — взаклад я ноги-то его взял, — диву дался, обомлел весь. Рванул меня вверх — не берёт, хотел сапогом лицо мне раздавить, а я с сапогами-то его скипелся. И, главное дело, ребята со смеху катаются, а ему — ущерб. Другой на его месте отшвырнул бы ноги-то мои да на меня бы и грохнулся, а он сам захохотал и похлопал сапогами моими, как ножницами: «Таких, говорит, мне и надо. В моей ватаге будешь. Хоть ты и Ермил, а меня вразумил… то-то! Дальше моей ватаги не шагнёшь. У нас всё шито-крыто: никакие ветры наши утайки из шайки не выдуют. И выходит — судьба: ты меня спроть шерсти погладил без робости, а я хотел показнить тебя за дерзость и сам в клещах очутился. Ну, и спаялись. Казнить человека без разума — себя казнить. Спасибо за науку. Почуешь себя дураком — умнее станешь. То-то!» Обнялись мы с ним и с того дня не разлучались. Зато и натерпелся я от него, неукротимого! Как только штормовая моряна — так и в море. Ребята были на подбор: ни чорта, ни бога не боялись, сами черти от них, как воробьи, разлетались. Неделями по морю носились, а они только бесились пуще. Сам-то Иван Буяныч — как гром с грозой у всех на виду и день и ночь бушевал. А глядя на него, и моряки, и я с ними как железом наливались. Эх, и люди были! В эти штормы Иван Буяныч словно на свободе гулял: гроза грозой, а весёлый, лихой да удалой был! Заметит, что кто-то из ребят духом ослаб — коршуном на него: сцапает, вскинет над палубой и орёт: «В море выброшу, тухлятина!» И знали, что не попусту грозит: не пожалеет, выбросит. Толковали про себя на берегу: бывали такие оказии — струсит человек, обомрёт и летит за борт. А никому и в разум не придёт, чтобы сболтнуть нечаянно: только моряна да ватага знали.

Этот рассказ старика так меня захватил, что я дрожал от волнения. Это было похоже на сказку, даже сильнее сказки: это была сама жизнь, а не досужий вымысел. Сказочные богатыри всегда казались мне призраками, созданными людьми для утешения, чтобы легче было переносить безотрадную и подъяремную жизнь. А такие богатыри, как Руслан или Гуак, мерещились мне, как причудливые образы сна: одеты они в старинные одежды, которых не бывает в жизни, и кони их небывало тонконогие, с шеями, похожими на крендели. Они витают где-то вне жизни, подобные Егориям-победоносцам. А вот Иван Буяныч — наш, живой человек, такой же, как Карп Ильич или Гриша-бондарь. Да и жиротоп рассказывает о нём, как о своём атамане-дружке, с которым он плавал по морю не один год. Этот Иван Буяныч стоял передо мной такой же большой, коренастый силач, как дядя Ларивон, с такой же длинной бородой — такой же ласковый и страшный.

Жиротоп глядел сквозь слёзы на гривастые валы и на прибой, словно зорко следил за чем-то вдали. Но я ничего не видел, кроме всклокоченных волн, которые неслись к нам от горизонта кипящими шквалами, необъятно шумели и, вздымаясь на отмели, обрушивались с грохотом и гулом.

Старик морщился и мигал от брызг и водяной пыли. Обняв колени узластыми руками, он будто забылся и шептал что-то непонятное, усмехался и озадаченно крутил головой.

— Вот уж двадцать пять годов… — пробормотал он вздыхая. — Убежал в море… Морянка была… такая же вот свеженькая, как сейчас. Случилось это с ним, когда был выпимши. Любил под парусом один встречь ветру по шквалам гулять.

Я нетерпеливо ждал, что будет дальше с Иваном Буянычем, но жиротоп опять замолчал и задумался. Мне было досадно, что он замолк на самом интересном месте: куда побежал один Иван Буяныч? что с ним случилось? почему двадцать пять лет о нём ни слуху, ни духу? Тут уж была какая-то тайна, и быль переплеталась со сказкой.

— Дедушка! — с жалобной настойчивостью крикнул я, встряхивая его колени. — Дедушка, рассказывай, чай!.. Иван-то Буяныч утонул, что ли? Аль, может, разбойник был?

Ермил вздрогнул и опамятовался, словно я ударил его. Но, очевидно вспомнив, что перед ним парнишка, оттолкнул меня, а потом сразу схватил за плечо и дрябло засмеялся.

— Чего болтаешь-то, сатанёнок? Это Иван-то Буяныч разбойник? Да такого человека искать — не сыщешь. Последнюю рубашку товарищу отдаст. А заболей, всё бросит и сам будет отхаживать. Однова шквалом человека сбросило в море, буря была неисповедимая. Он кинулся в волны и спас его. Ну-ка, в шторму-то попробуй броситься в море — верная смерть. А он и не подумал о себе. Как был в бахилах, так и кинулся в пучину-то. Хоть и бесстрашный народ, через всякие беды прошёл, а вся команда в одночасье онемела. И сейчас в ум не возьму, как это он не утонул и человека вызволил. А ведь посуду-то, как щепку, бросало и его с товарищем вверх швыряло, шквалами заливало, а то и прочь отбрасывало…

Старик разволновался, вспоминая об этой буре, и задыхался, хватая воздух открытым ртом. Тусклые глаза его застыли в ужасе. Но я понял, что эта тяжёлая одышка и страх в глазах — не от того, что он заново переживал это далёкое событие, а от старческой слабости. Он долго кашлял — хрипло, со свистом, изнурительно и, измученный, прилёг на песок. Отдохнув немного, он поднялся и опять обхватил руками свои колени. А мне как-то не верилось, что этот одряхлевший старик был когда-то лихим моряком, ловким, бывалым и сильным парнем, который боролся со штормами и ватажничал с какими-то удалыми богатырями.

— Молчок, сверчок! Проживи с моё, поборись с бурями да с бедами — и ты такой будешь, как вон та баржа-старица. А старость для нас — напасть да бесславье. Иван Буяныч только одного и боялся — дряхлости. Старость — зазор, мол, да наказанье для человека. Судьба — неправедный судья: она всех в один невод гонит и в одном чану солит. А я, мол, поперёшный уродился — наперекор люблю жить: хоть и в наём иду, а в неволе не буду, хоть встречь буре бегаю, а ей не поддамся. Я деву-Моряну люблю и Хвалыну предан, а спорю с ним с открытой удалью. Говорок уж больно красный был да и мастер разные чудеса разводить.

Хотя старик и кашлял и обрывал свой рассказ, но в хриплом, клокочущем его голосе слышалась внутренняя сила и убеждённость. Я даже перестал замечать его дряхлость, захваченный его рассказом. Так молодо старики не вспоминают о прошлом: все они сокрушаются о глупости молодых лет, стонут и стараются показывать свою беспомощность и греховность, словно хвастаются своими старческими недугами. А жиротоп Ермил досадовал на свою одышку и кашель и шутил над своей старостью. Он, должно быть, любил вспоминать свою молодость и гордился ею: сильный был, ловкий, удалой моряк, который не боялся ни бурных непогод, ни гибельных опасностей. А ватажная вольница была надёжной защитницей от всяких напастей, где каждый стоял друг за друга, где каждый ценился по его силе, умельству и верности и где никто не знал ни усталости, ни уныния, а веселились да гуляли, как богатыри. И вот теперь он, должно быть, видел во мне не просто парнишку, а человека, перед которым охота ему заново вспомнить дни молодости. Я видел, что глаза его свежели и весь он как будто становился бодрее, сильнее, коренастее. Он, вероятно, был одинок, покинут и забыт всеми, как не нужная никому человеческая головешка, и рад был всякой живой душе, которая доверчиво подходила к нему. Я почувствовал в нём человека, который сохранил в себе страстную привязанность к морю, любовь к сильным и мужественным людям и, очевидно, не хотел знать молодости без удали и подвигов. Вот волнуется море, бушует, бьётся в берега, а он смотрит на него, не отрываясь, и улыбается. О наших людях он ничего не говорил — ни доброго, ни худого: они будто не интересовали его, а к смерти Гордея отнёсся безучастно. Он жил только образами своей вольной юности и считал и себя, и своих былых друзей людьми особой породы, а люди, с которыми он жил сейчас, казались ему, должно быть, незначительными, бедными духом, не способными ни на какие отважные дела. Я одно уловил в его глазах — любовную зависть к своему другу Ивану Буянычу, который поднял бунт против судьбы-злодейки и бесстрашно ушёл в безвестные дали.

— Поведал он нам такую свою былину, какую люди зовут небывальщиной, — вспоминал старик. — Шутейными небывальщинами никогда он нас не морочил: слов зря на ветер не бросал и лжу хуже холеры считал. Холера от грязи да мерзости, а лжа от коварства. За лжу готов был убить человека, а хвальбишек на позор пускал. Однова на стану такого враля нагишом через народ прогнал. А тот от стыда и на глаза не явился — сгинул. И вот что с Иваном Буянычем было. Заиграла свежая морянка и погнала волны на берега. А у Ивана Буяныча в такие часы кровь закипала. Пробушуется и явится твёрже камня. И вот стал он замечать в такие буйные разы, что кто-то голос подаёт с моря, как верблюжий рёв: то ли человек гибнет, то ли озорует. Да и человеку-то в этой волне быть несуразно. И далеко будто голова маячит — скроется и опять покажется, и рукой кто-то машет. Сердце у него голубем забилось, и обуяла его сила. И не помнил, как снялся с песку и стрелой полетел под парусом. Плыл-плыл — пусто кругом, одни шквалы бушуют, а голос ревёт и ревёт. И вдруг почудилось ему, что посуду завертело в водовороте, как соринку, да так завертело, что и свету не взвидел, только небо вихрем закружилось. Уж на что наш Иван Буяныч неробок был — бесстрашный человек, да не выдержал: схватился за голову и на дно посуды рухнул. И думка в голове: откуда бы в этих местах водоворотам да пропастям быть? Тут на норде-то и тюленям мелко. А кругом штормовая буря, шквалы бушуют. Долго ли, коротко ли так его волчком крутило — очнулся и обневедался: нет ни посуды, нет ни шквалов, ни водоворота, а стоит он на чудной улице, и вся она радугой сияет: это раковины да жемчуга на земле рассыпаны. По обе стороны невода сверху вниз спускаются в крупных ячеях, а за ячеями — зелёная вода, как хрусталь, переливается, в ячеях — плёнки, как мыльные пузыри, всеми цветами играют. И по одну сторону за неводами зелёная пучина, и по другую зелёная пучина. И в пучине этой морской рыбы стаями гуляют. Тут и осетры, и белуги, и стерлядки, тут и частики — сазаны, лещи, вобла… Чешуёй блещут… И всякая прыткая мелюзга кишит и резвится. Поднял Иван Буяныч голову, видит: наверху зелёная зыбь плывёт, лёгкая, как лазоревое марево. А вдоль по улице по обе стороны трава плетями да космами вверх тянется, а в них рачки да всякие вертуны порхают. Стоит Иван Буяныч и не знает, что делать, и мысли не соберёт: куда попал? что за чудо с ним случилось? во сне вся эта диковина али наяву?.. И одно думает: всё в своей жизни испытал, всякие виды видал, а такого с ним дива ещё не было. Думает, дивуется, оглядывается и видит: за ячеями толпятся косяки всякой рыбы и особливо благородные осетры да севрюги — стоят, как люди, смотрят на него, плавниками помахивают, изгибаются, кланяются, а между ними шныряют серебряные сельди да шемая. И диво: подступили к нему два тюленя, подхватили под руки и приветливо этак повели по улице — в низинку. Дивуется Иван Буяныч: чует, что лёгкий весь, словно бестелесный, и шагает плавно, не слышит, как ноги на раковинки наступают. Рыбы за ячеями его провожают, радуются, как гостю дорогому. «Где я? — спрашивает он тюленей-то. — Живой я али мёртвый? и куда вы меня ведёте?» А они молчат и, знай, ведут его под руки. И чудится ему, что он не идёт, а плывёт — плывёт и не колышется. И вот доставили его в сад прельстительный. Сад для глаза невиданный: и древеса кругом на земные непохожие — непроходные да длинные, как канаты, и кудри ихние где-то высоко зеленью дымятся. Из травы морской грибы большущие глядят и цветы вроде пены колышутся. И везде-то всякая длинноногая да длинноусая тварь порхает. Никак Иван Буяныч надивиться не может: впереди будто вода туманится — сплошная пучина, а идёт он — вода расступается, словно тает, и за ячеями стеной хрустальной поднимается. Очутился он перед дивными хоромами — из коральцев, из пемзы, из грецких губок. А стены-то облицованы рыбьей чешуёй да ракушками, и весь дворец перламутом горит. И встречает Ивана Буяныча старик с длинной седой бородой во всю грудь, с седым руном на голове, — да не вышел, а словно выплыл. Длинный на нём балахон — ног не видать — с длинными рукавами до земли. И по всему синему плису искорки пересыпаются. А на голове огромадная раковина, вроде как корона сияет. Окружают его слуги — тюлени невиданного роста, осетры, лососи и всякая благородная рыба. Почудилось Ивану Буянычу, что прибой загудел и тюлень замычал, а это он, хозяин морской, заговорил, и пузыри у него из бороды посыпались — посыпались и закружились над ним, как живые. «Знаю, говорит, тебя, удалой моряк, буйный рыбак, Иван Буяныч. Я — хозяин морской, Хвалын бессмертный. Давно, говорит, ты мне полюбился за храбрость твою, за смелость, за приверженность к морю моему. И никому, как тебе с твоей ватагой, я посылал богатые уловы, и всё из драгоценной рыбы. И знаю карахтер твой, Иван Буяныч: норовистый, борцовый, своевольный у тебя нрав. Ты не только спроть штормов моих выходишь с открытой грудью, да ещё у тебя кровь удалая играет. Другие от страха головы теряют: и волной их смывает на добычу моим тварям, и посуду их разбивает. А у тебя и снасти невредимы, и сам шутками дух у товарищей подымаешь, и песни с ними поёшь. Сперва, говорит, разгневался я на тебя, озорника, за дерзость твою: как это ты с моим нравом не считаешься, наперекор мне на рожон идёшь! А потом телохранитель мой, Усан-Тюленьич, открыл мне, что сестра моя дева-Моряна души в тебе не чает и хранит тебя от моего гнева. И внушает она тебе безумные мысли — с судьбой своей бороться, с её вековешным врагом, чтобы тобой завладеть и в облачные свои владенья унести. А того не ведает, дура, что спроть судьбы человечьей ей силы и власти не дано. Сила-то да власть — во мне. Говори, что тебе дороже всего на свете, чем жизнь человеческая хороша и какого счастья человек добивается?» Не сробел Иван Буяныч и сердцем распалился. «Я, говорит, ваше степенство, Хвалын бессмертный, тебя даже очень уважаю и к тебе привержен. Также и за благости твои низко тебе кланяюсь. Только рабом твоим не буду, хоть и пленник твой. Я свободу люблю превыше всего на свете. А жизнь хороша буйной молодостью. А счастье для меня — силой да мощью своей радоваться да распоряжаться по своему хотенью. Тебе хорошо здесь на дне морском властвовать да рыбами помыкать, а погляди, чего у нас на земле делается: одни люди мучаются, свету не видят, а другие из них кровь пьют и жиреют, как твои тюлени. Вот как судьба-злодейка людей без вины пытками терзает и в бездолье старостью казнит. А я, говорит, не хочу ей, судьбе, старой хрычовке, подчиняться и бунтовать буду бесперечь. Дай мне силу да молодость нетленную, я бы и землю всю и море на свой лад переделал: всю эту нашу людскую бестолочь, человечье убойство и кровопийство изничтожил…» Ну, тут и Хвалын бессмертный распалился, и всё вокруг него заволновалось, забеспокоилось: того и гляди, вода хлынет через все ячеи и всё снесёт водоворотами. Муть поднялась, потемнело кругом. И рыбы, и всякая морская живность в разные стороны бросились. А Хвалын бородой трясёт, дрожит весь от гнева, и из глаз зелёные искры брызжут. Заревел он, как верблюд: «Как, говорит, ты смеешь такие дерзкие слова изъяснять! На мою вековешную власть хочешь посягнуть? За такой твой человечий бунт я всю землю залью и всю людскую тварь утоплю». А Иван Буяныч решил: всё едино погибать — лучше уж погибнуть смело да буйно. В буйстве да удали и смерть не страшна. Смеётся он и говорит неустрашимо: «Зря ты, Хвалын бессмертный, злобишься. Я ведь подумать могу, что ты это в раж вошёл от страха передо мной. Кто ярится да бесится, тот в себя не верит и всего боится. А я вот и глазом не моргнул от твоего самодурства. Сам же ты заставил меня думы мои заветные тебе высказать…»

Тут тюлень-великан нагнулся к Хвалыну и чего-то ему шепнул. Хвалын сразу повеселел. «Верно, говорит, Иван Буяныч, зря горячку я спорол. Я сам люблю норов свой показать да поиграть в буряну. Вот я хочу испытать силу твою да хитрость в моей вотчине. Поборись перед моим лицом с этим вот моим телохранителем — Усаном-Тюленьичем. Поборешь его — сейчас же на волю отпущу и награжу, а ежели он тебя сомнёт — таким ты у меня останешься на веки вечные». Как прорычал это Хвалын — душа в пятки ушла у Ивана Буяныча: тюлень-то весь хоть шерстью покрытый, а склизкий да жирный — схватить его не за что. Да вспомнил Иван Буяныч, что у тюленей одно притишное место есть. Он всю жизнь на них охотился. А притишное у них место — ноги: тюлени-то ни сидеть, ни стоять не могут. Одно было только чудно: тюлень-великан рядом с Хвалыном стоял, как солдат. А когда тюлень-великан к Ивану Буянычу словно по воздуху поплыл да задними ластами, как рак своим хвостом, захлопал, вспомнил Иван Буяныч, что сам без весу остался. Бороться ему — не с руки. Видит, глаза у тюленя мстительные, зубами щёлкает: ведь у них, у тюленей-то, один враг — человек. И по правде сказать: истребляли у нас тюленей этих без всякой жалости. На земле-то с этим чудищем легко справиться, а здесь — верная смерть. Ну, конечно, Иван Буяныч на такое коварство обиделся: «Ты, говорит, ваше степенство, Хвалын бессмертный, неправедно делаешь, как наши промысловые хозяева». Хвалын опять взъерошился: «Как так неправедно? Ты — силач, и мой Усан-Тюленьич — силач. Оба ловкие, кто — кого?..» — «Неправедно, ваше степенство, Хвалын бессмертный: твой Усан-Тюленьич — в водяной вотчине, а я земной человек. Как же я у тебя здесь без веса-то бороться буду? Гляди-ка!» И Иван Буяныч подпрыгнул и, как пузырь, кверху поднялся и опять плавно опустился. «Нехорошо, говорит, не честно, ваше степенство, самодурство своё показывать. Я хоть и пленник твой, а вроде как бы гость у тебя. Такого коварства и у судьбы-злодейки нет». Этими словами он донельзя поразил Хвалына: тот даже в конфуз вошёл. И, скажи пожалуйста, Иван-то Буяныч не будь плох — шарахнулся к Усану-Тюленьичу, взмахнул руками, хлопнул в ладоши да в морду ему волком заревел. А тюлени страсть какие пугливые! Перевернулся великан вверх тормашками, задрожал весь и стрелой юркнул к Хвалыну. Спрятался за его спиной и других тюленей до смерти испугал. Трясётся там, и слёзы из глаз ручьём льются. Тюлени-то ведь беда как слабы на слезу! А Хвалын оглядывается, переступает с ноги на ногу и бороду свою теребит. «Ну, говорит, Иван Буяныч, правда твоя истинная: сконфузил ты меня. Знал я давно, что сильнее да хитрее человека никого на свете нет. А вот сейчас сам вижу, что человек-то и на дне моря хитростью могучий. Будем жить с тобой в любови да дружбе. Ты — гость мой дорогой. Обещаю тебе вековешную молодость: судьбу-слепуху, ведьму-старуху от тебя отведу. Только ты должон в вотчине моей пожить и на спокое красоту свою молодую как жар-цвет негасимый сохранить. А сейчас пойдём в мои чертоги — пировать да веселиться». Махнул он рукавом своим парчовым, и вся его челядь — и рыбы, и тюлени, и вся тварь морская — хороводом закружилась, а Ивана Буяныча осетры к Хвалыну подвели и рядом с ним в чертоги с почётом понесли. А чертоги-то немыслимой красотой сияют, и несметные в них богатства рассыпаны — и злато-серебро, и камни драгоценные, и раковины-радуги, и жемчуга… А столы от разных яств да напитков ловмя ломятся. И видит Иван Буяныч: выходит из хором красавица неписаная, с распущенными волосами, как лён, до самой земли, в шелка, словно туманом, одетая. А за ней толпа девиц одна другой краше. И все они не идут, а плывут на лёгких облачках. Посадили Ивана Буяныча рядом с Хвалыном, девица-красавица по другую руку от Хвалына села, а подруги, как пчёлы, окружили ее. И вкруг столов тьма-тьмущая рыбы всякой кишит и тюлени толпятся. В глазах зарябило от золотой да серебряной чешуи, бляшек да мехов дорогих. Долго ли, коротко ли пировали, только Хвалын захмелел, а на Ивана Буяныча морские напитки и не подействовали. Тут музыка штормом грянула, и Хвалын плясать пошёл. «Хочу, говорит, с гостем своим дорогим да с сестрицей Моряной нетленной усладиться — русскую плясать. Лучше да забористей русского трепака никакой пляски нет. А девчата пускай музыкой потешаются». Девицы заиграли на гуслях и запели весёлые пригудки. А Моряна поплыла, как пава, и ветерок от неё на Ивана Буяныча подул ароматный: распалилось у него сердце, залюбовался на такую красавицу: пустился своё мастерство показывать, а плясун-то он был отменный. Вес-то он потерял, зато волчком невзвидимо вертелся, а подпрыгивал до самого кумпола. Хвалын такого плясуна сроду не видал — совсем осатанел: «Как это допустимо, рычит, чтобы меня, морского хозяина, который небо шквалами обмывал, посуды да корабли в щепки разбивал, этот рыбак, Иван Буяныч, за можай загоняет? Не потерплю!» И прямо бешеный стал — такие коленца стал выделывать, что чертоги затряслись и тварь вся с ума сошла. А Моряна-красавица оттеснила в сторону Ивана Буяныча и ветерком его обдула. «Я, говорит, люблю тебя, Иван Буяныч, и душу твою веселю. И ты меня донельзя любишь. Ты, говорит, Хвалыну уступи: пускай он думает, что тебя переплясал. Он тоже тебя давно жалует. Только не терпит, когда ему перечат. Он тебя к себе заманивает, а ты опасайся. Молодость-то он при тебе оставит, да за это навек тебя заполонит. Я-то тебя сейчас вызволю, а ты потом не соблазняйся отдать ему себя за вековешную молодость. Молодость-то хороша в вольности, а в неволе — хуже старости. А ежели, говорит, не выдержишь и соблазнишься — добра не жди: человек здесь истомится без солнца да от беструдья. И захочется тебе размахнуться, забушует твоя силушка и тоска заноет в сердце по земле-кормилице да по друзьям-товарищам. Взволнуется тогда наше море, да я тебе уж ничем помочь не смогу: ведь я тоже солнышком да воздухом живу, просторы голубые обожаю». Мигнула она ему, кивнула своим девушкам, и они его туманцем обволокли и, как пушинку, на самый высокий кумпол, на круговые галдарейки вынесли. А вверху голубое марево волнуется. Обняла его Моряна белыми руками, такими лёгкими, что Иван Буяныч совсем их не почуял. И вдруг, скажи на милость, новое чудо: закружились роем девицы-красавицы, вихрем их хитоны и длинные волосы залетали, и тихонько запели они дивную песню. И тут же из глаз скрылись, а на место их водоворот закрутился, и весь-то он из пузырей сотканный. Завертело Ивана Буяныча, кинуло его куда-то ввысь, а он и память потерял. А когда очнулся — насилу очухался: лежит он в своей посуде, парус на ветру бьётся, и волны на отмели пляшут. Посуда лежит на боку, на песке, и солнышко ликует, а чайки над посудой вихрем кружатся, как эти девушки, Морянины подружки…

Вот какое диво с Иваном Буянычем произошло. Рассказывал он об этом своём приключении, а мы, верь не верь, уши развесили — обо всём забыли.

— А может, это ему во сне привиделось? — робко спросил я, зачарованный этой сказкой.

Но жиротоп сердито покосился на меня и передразнил:

— Привиделось!.. Во сне!.. Чего ты понимаешь? Сколь дён ты на свете ползаешь? Привиделось! А зачем, скажи, Иван Буяныч так же вот побежал на паруснике, и больше мы его не видели? Долго он тосковал после этого случая, прямо больной стал, руки опустились… Седеть начал — пойми! И вот… так оно, должно, и сбылось. От судьбы своей убежал, другую судьбу нашёл. На свете, браток, всякое чудо бывает. А глядишь, это чудо-то для ума человеческого — вовсе не чудо, а только загадка. Вот оно как, браток! Вникай, учись уму-разуму, трудись, мудрых людей умей отличать и не забывай меня, старика, а особливо Ивана Буяныча. Держи в памяти всяк час, что Иван-то Буяныч и в морской вотчине своего добьётся — и молодости вековешной, и слободы ясной… Ну, я пошёл в свою жиротопню…

Он заковылял с черпаком на плече к жиротопне, а я долго сидел на песчаном кургане и смотрел на бегущие ко мне волны и на бурные взмёты прибоя внизу. И мне чудилось, что там, далеко, роятся девицы-красавицы, подружки вечно молодой Моряны, что мерцает где-то на горизонте чудесный белопарусник, и Иван Буяныч радостно несётся к нашему берегу. Такой странной сказки я ещё никогда не слышал, и я впервые поверил в её быль, потому что старик Ермил, лихой моряк в молодости, дружил с этим сильным и смелым жизнелюбцем Иваном Буянычем, и рассказал о нём простыми обиходными словами. Я верил, что это было именно так, как рассказывал он, и видел, как живых, и Ивана Буяныча, и волосатого, седого Хвалына, и красавицу Моряну, и осетров, и тюленей. И всё-таки это была сказка, полная чудес, каких в жизни не бывает, но о которых мечтают люди. Верит в свои мечты и Феклушка — в ангелов, которые прилетают к ней каждый день. Гриша мечтает о своих действах и верит, что он каждый год превращается в Стеньку Разина, а Харитон и Прасковея мечтают вместе с Гришей о какой-то борьбе за счастье, за вольную долю. Кашарка тоже поёт песни на курганах о молодом батыре-освободителе. И у всех у них лица светлеют, глаза блестят радостью и верой в свою правду.

Нет, в нашей жизни тоже есть красота, и люди творят эту красоту постоянно. Да, резалки и рабочие надрываются на работе, с них дерут шкуру и подрядчица, и контора, они задыхаются в казарме и едят болтушку с сырым хлебом, болеют они и гибнут, — но Харитон играет на гармонии, как волшебник, а Балберка мастерит птицу, которая летает, как ему хочется, и нарядных людишек, которые оживают и веселятся по его желанию. Гриша — весёлый, умница и артист, как его называют ватажники: он умеет действом своим поднимать дух у людей и заставляет их верить в свои силы и в близкое счастье.

Так, приблизительно, думал я в эти минуты, а если не думал, то чувствовал, взволнованный волшебным рассказом жиротопа Ермила.


Читать далее

ВОЛЬНИЦА
1 I 13.04.13
2 II 13.04.13
3 III 13.04.13
4 IV 13.04.13
5 V 13.04.13
6 VI 13.04.13
7 VII 13.04.13
8 VIII 13.04.13
9 IX 13.04.13
10 X 13.04.13
11 XI 13.04.13
12 XII 13.04.13
13 XIII 13.04.13
14 XIV 13.04.13
15 XV 13.04.13
16 XVI 13.04.13
17 XVII 13.04.13
18 XVIII 13.04.13
19 XIX 13.04.13
20 XX 13.04.13
21 XXI 13.04.13
22 XXII 13.04.13
23 XXIII 13.04.13
24 XXIV 13.04.13
25 XXV 13.04.13
26 XXVI 13.04.13
27 XXVII 13.04.13
28 XXVIII 13.04.13
29 XXIX 13.04.13
30 XXX 13.04.13
31 XXXI 13.04.13
32 XXXII 13.04.13
33 XXXIII 13.04.13
34 XXXIV 13.04.13
35 XXXV 13.04.13
36 XXXVI 13.04.13
37 XXXVII 13.04.13
38 XXXVIII 13.04.13
39 XXXIX 13.04.13
40 XL 13.04.13
41 XLI 13.04.13
42 XLII 13.04.13
43 XLIII 13.04.13
44 XLIV 13.04.13
45 XLV 13.04.13
46 XLVI 13.04.13
47 XLVII 13.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть