Расцвет романтических «стихов нового стиля» в последнее десятилетие XIX в. обозначил конец периода ученичества японской поэзии, которая была вынуждена за два десятилетия «наверстать» разрыв с Западом в несколько веков, стремительно минуя неизбежные в развитии литературы буржуазного общества этапы сентиментализма и романтизма. Ускоренные темпы литературного процесса придали «ученичеству» японских поэтов некоторую сумбурность и внесли в их творчество элементы эклектики, но уже ко времени русско-японской войны положение выравнивается, и далее Япония идет нога в ногу с Европой и Америкой. Так, символизм появляется в японской поэзии хотя и позже, чем во французской или бельгийской, но почти тогда же, когда и в русской; футуризм запаздывает лишь на три-четыре года по сравнению с Италией и Россией, дадаизм — всего года на два по сравнению с Францией. Японский сюрреализм, хотя и ориентировался на манифесты Бретона, в целом был явлением вполне самостоятельным и развивался параллельно со своими европейскими аналогами в 20–30-е гг. Далее же японская поэзия, как и другие виды литературы и искусства, породила немало оригинальных модернистских направлений и школ.
Поэзию киндайси нельзя считать вторичной по отношению к литературе Запада, которая время от времени давала японской литературе мощный стимул к обновлению. «Силовые линии» влияния той или иной национальной литературы, того или иного отдельного автора довольно четко проступают в истории киндайси. Японские поэты киндайси Нового времени выбирали в качестве «маяков» те имена и школы, которые соответствовали их духовным запросам. Так, Симадзаки Тосон и другие поэты романтической школы предпочитали английскую лирику XIX в.: Байрона, Шелли, Вордсворта, Китса — тех авторов, чье творчество открывало внутренний мир человека в глубинном постижении природы. Дои Бансуй, склонявшийся к умозрительной медитативной лирике, черпал вдохновение в поэзии Гете и Гюго. Поздние романтики Кюкин и Ариакэ, ставшие затем пионерами японского символизма, питали слабость к английским прерафаэлитам, упивались красотой туманных образов Д. Г. Россетти.
Китахара Хакусю, Киносита Мокутаро и прочие участники богемного «Общества Пана», естественно, ориентировались на французских декадентов, вознося хвалу музе Верлена и Рембо. Их ранняя лирика, создававшаяся в суровые годы нарастания классовой борьбы в Японии и жестоких репрессий против социалистов, была демонстративным уходом от жгучих проблем современности в сферу «чистого искусства». Течение символизма удерживало позиции в литературном мире страны более тридцати лет, оставаясь прибежищем для всех поэтов, желавших держаться в стороне от общественных движений и классовых столкновений. Впрочем, и поэты-гуманисты общества «Береза», и приверженцы народно-демократической школы минсю-си, до которых докатились отзвуки Октябрьской революции, жили в основном идеалистическими представлениями, отрицая марксистские догмы. Они зачитывались Толстым и Достоевским, переводили Верхарна и Уитмена, но, воспевая величие народа-труженика, не могли и не хотели оценивать стачки и «рисовые бунты», потрясавшие Японию в 1918 г., с классовых позиций.
Авангардистам, выдвинувшим лозунг перехода революции искусства в революцию социальную, были близки идеи итальянского и русского футуризма. Хирато Рэнкити, Камбара Тай и Хагивара Кёдзиро ощущали себя пророками новой эпохи, но их смелые призывы, подсказанные манифестами Маринетти и публичными лекциями гостившего в Японии Давида Бурлюка, разумеется, не могли достигнуть цели, будучи адресованы лишь узкому кругу единомышленников. Между тем пролетарские поэты 20–30-х гг., испытавшие влияние Маяковского, во весь голос обратились к массам — и на том этапе были услышаны.
Выбор ориентиров на каждом новом этапе развития японской поэзии был, разумеется, в той или иной степени детерминирован историческими и социокультурными факторами — как, впрочем, и в любой другой стране мира. Переоценка западного и отечественного культурного наследия не могла не внести радикальных перемен в традиционное сознание художника. Важность мэйдзийских реформ заключается в том, что идеалы переместились из прошлого в настоящее и будущее. Не количеством прочитанных европейских книг и не качеством вышедших на японском переводов диктовались структурные сдвиги в художественном сознании, а принципиально новым пониманием целей творчества. Поэты и живописцы Мэйдзи — Тайсё усвоили западный взгляд на искусство, согласно которому значение и ценность новых созданий мастера определяются не верностью канону и близостью их к предшествующим его произведениям, а скорее тем, насколько новые произведения не похожи на старые, то есть мерой того нового, общезначимого, которое в них выражено. Тем самым литература, и в частности поэзия, вышла из плена средневековых канонов и получала стимул к развитию, совершенствованию, непрестанному поиску.
Новая японская поэзия стала, в противоположность канонической поэзии Средневековья, эстетической системой открытого типа (между тем как лирика танка и хайку в значительной мере сохранила свою жанровую обособленность и герметическую непроницаемость для влияний извне). Возможность и необходимость смены кардинальных художественных установок сразу же подключили поэзию киндайси к мировому литературному процессу, открыв ее для влияний западной литературы и одновременно заинтриговав западную литературу Японией. Мастерам киндайси были чужды как национальная ограниченность, так и бездумное подражание европейским образцам. Раздвинув тесные границы канонического, нормативного искусства, поэт почувствовал себя гражданином мира, наследником единой древней человеческой цивилизации. Вслед за Байроном и Гюго, Гете и Пушкиным японский поэт вознамерился объять все мироздание, «все сущее увековечить, грядущее вочеловечить, несбывшееся воплотить».
Пространство и время получают в поэзии киндайси совершенно новое толкование, если сравнивать с трактовкой этих категорий в лирике танка и хайку. Классическая поэтика предписывала изображать внутренний мир человека путем ассоциаций и аллюзий, через призму его непосредственного окружения — будь то фрагменты окрестного пейзажа или (в хайку) характерные бытовые детали. Реминисценции концентрировались на более или менее стандартном наборе литературных персонажей, стихов и авторов. Между тем поэт киндайси свободно оперирует культурным достоянием различных народов и стран, воображение переносит его с берегов Сумида на берега Рейна и Эвона, на вершины Гималаев, к подножию египетских пирамид, в бухту Данноура, где пали в последнем бою витязи дома Тайра. Он сердцем чувствует кровную связь времен, и вся история человечества воспринимается им как пролог к великой драме Настоящего, участником которой становится он сам. Дои Бансуй, например, обращается в стихах к халдейским мудрецам и героям танского Китая, Китахара Хакусю и Киносита Мокутаро воскрешают экзотические картины «христианского века» в Японии, Муроо Сайсэй мысленно беседует с Достоевским, Хоригути Даигаку и Такамура Котаро вместе с тенями Верлена и Рембо бродят по ночному Парижу.
Пробудившийся также не без воздействия западной культуры интерес к японской литературе и искусству позднего Средневековья заставил поэтов киндайси новыми глазами взглянуть на многие явления в отечественной живописи, графике, фольклоре. Переоценке подверглась, по сути дела, вся культура третьего сословия, которая в период Токугава считалась, в отличие от классической поэзии и живописи, уделом плебса. Зная о той роли, которую сыграла эдоская гравюра в формировании французского импрессионизма, поэты Мэйдзи любовно коллекционировали работы Хокусая и Хиросигэ, к которым еще их отцы относились безо всякого почтения. Они с наслаждением собирали и обрабатывали народные песни-коута, сложенные по большей части обитательницами «веселых кварталов» и потому находившиеся вне поля зрения поэтов недавнего прошлого. Именно народная песня послужила основой многих экспериментов в области метрики нового стиха — начиная с синтайси Симадзаки Тосона и кончая гэндайси Миёси Тацудзи.
Отношение к классической поэзии у мастеров киндайси было сложным и неоднозначным. Все они, конечно, читали и чтили японскую классику. Большинство в ранней молодости пробовало силы на поприще танка или хайку, чтобы перейти к нетрадиционной лирике. Тем не менее, как показывает анализ длинного ряда творческих биографий, право на звание «великого спутника» поэты киндайси оставили только за двумя гениями прошлого — Сайгё (XII в.) и Басё (XVII в.). Вероятно, выбор был обусловлен тем, что у этих авторов нашли оптимальное выражение лучшие черты средневековой японской поэзии: искренность, глубина чувства, высокая простота формы. А главное — характер лирики Сайгё и Басё находился в максимальном соответствии с историческим образом авторов, философов и странников, проживших жизнь в честной бедности, повинуясь высоким стремлениям духа. Пятистишия Сайгё и трехстишия Басё были мысленной точкой отсчета даже для тех современных поэтов, которые возводили свою поэтическую «родословную» к Малларме или Уитмену. Не случайно фигура Басё стала центральной в дискуссии о «японской природе» символизма и о роли суггестивного искусства в поэзии Нового времени. Между прочим, именно в работе «О Басё» модернист Хагивара Сакутаро исповедовался в своем непонимании традиционной поэзии и любви к поэзии Запада:
«Я… терпеть не мог традиционной культуры. То, что судьба уготовила мне жребий поэта, связано, во-первых, с моим непониманием этой культуры, с антипатией, которую она у меня вызывала, и, во-вторых, с той непреодолимой тягой, которую я испытывал к стихам западного типа». Конечно, слова Хагивара не следует принимать всерьез, так как далее он с глубоким пониманием анализирует достоинства и недостатки Басё, но интересен сам факт апелляции к классике «от обратного».
Новое художественное сознание определяло новые взгляды поэтов киндайси не только на хайку, гравюру укиё-э или песни-коута, но и на творчество своих современников. Прежняя нормативная поэтика обусловливала непрерывность традиции и отводила каждому автору или группе авторов вполне конкретное место в ряду адептов данной традиции — между предшественниками и последователями, преемниками. Работы старых мастеров воспринимались как шедевры, достойные всяческого подражания. Между тем в поэзии Мэйдзи — Тайсё, как и в литературе Запада, вступил в силу закон отрицания отрицания. Меткую характеристику этого феномена дает в своих наблюдениях поэт Аюкава Нобуо: «В поэтах киндайси всегда жило сознание необходимости отрицать предыдущее поколение, причем отнюдь не только в модернистах или в поэтах — участниках движения пролетарской культуры. Начиная с эпохи синтайси в поэтическом мире сформировались такие представительные направления, как символисты, поэты народно-демократической школы, сенсуалисты, пролетарские поэты, различные модернистские школы и другие, но между всеми этими группировками практически не было почти никаких связей и обмена опытом».
Действительно, символисты отрицали романтиков, натуралисты — символистов, а сенсуалисты — тех и других, причем все они вместе взятые становились объектом яростных нападок нигилистически настроенных футуристов и дадаистов. Однако поэтические школы и направления не были изолированы друг от друга. Такие связи осуществлялись прежде всего путем оживленной полемики в журналах, которые обычно служили рупором той или иной школы. Нередки были и случаи «миграций» поэтов. Так, Кюкин и Ариакэ сознательно перешли от романтизма к символизму. Мики Рофу пришел к символизму, отмежевавшись от натуралистов. Хагивара Сакутаро нашел себя в сенсуализме, оттолкнувшись от символистской поэтики Хакусю. Цубои Сигэдзи и Накано Сигэхару примкнули к движению пролетарской литературы, минуя стадию увлечения левоанархистским футуризмом. Смена идейно-художественных установок вообще, как известно, характерна для писателей, живущих в переломную эпоху, на стыке времен, а именно такой эпохой и был период Мэйдзи — Тайсё в истории Японии. Нельзя, конечно, сбрасывать со счетов и фактор убыстренного развития культуры, обусловивший сосуществование ряда разнородных направлений в поэзии. Тем не менее движущей силой новой поэзии, как и всего нового искусства, можно, безусловно, считать пафос отрицания.
Хотя все мастера киндайси ощущали себя поэтами сугубо современными, они по-разному трактовали смысл самого понятия «современность». Хакусю, например, и его друзья по «Обществу Пана» видели современность поэзии прежде всего в использовании новых, броских и экзотических форм, в следовании литературной моде или, скорее, в изобретении такой моды. С другой стороны, Исикава Такубоку, не чуждый киндайси, хотя и отдававший предпочтение танка, современной считал лишь ту поэзию, которая отражает передовые идеи эпохи и служит интересам трудового народа. Во главу угла он ставил актуальность, жизненность стихов, создав целое направление в поэзии, получившее название «жизненной школы» (сэйкацу-ха). Сенсуалисты во главе с Хагивара Сакутаро подразумевали под «современной поэзией» проникновение в психологию современного человека, поэты народно-демократической школы — отражение передовых гуманистических учений, а футуристы — «революцию искусства» и ниспровержение основ старого мира в литературе. И каждая из этих концепций «современности» встречала поддержку достаточно широких кругов читателей.
Расхождения между школами на идейно-содержательном уровне не могли не отразиться на жанрово-стилистических особенностях киндайси различных направлений. В центре споров оказались проблемы поэтического языка, метра и ритма.
На протяжении двенадцати веков языком японской поэзии был классический литературный язык бунго, отличавшийся от живого разговорного языка не только грамматическими формами, но во многом и лексикой (прежде всего, служебными словами). Бунго использовался также в художественной прозе, в ранней публицистике и в официальных документах. Однако к началу XX в. большинство известных прозаиков примкнуло к движению «за объединение разговорного и литературного языка» (гэмбун итти), перейдя фактически на разговорный японский (кого). В литературно-критических статьях и эссе все еще продолжали пользоваться бунго.
Жаркая полемика по вопросу отмены бунго, несмотря на чрезвычайный накал страстей, никаких ощутимых плодов не принесла. Сторонники разговорного языка, правда, получили право писать на кого, но символисты продолжали пользоваться бунго до начала 30-х годов. В поэзии же традиционных жанров несомненное преобладание бунго заметно и поныне. Такамура Котаро, Хагивара Сакутаро и многие другие крупные поэты нередко чередовали циклы стихов на бунго и кого в зависимости от тематики или просто от расположения духа. В целом предубеждение, согласно которому бунго рассматривался как язык «высокого штиля» поэзии, сохранялось вплоть до Второй мировой войны, когда уже сошедший было на нет старописьменный бунго неожиданно обрел новую жизнь в псевдопатриотических виршах многих современных поэтов.
Серьезные реформы японской метрики, связанные с появлением стихов свободного объема и рождением синтайси, романтических стихов «нового стиля», постепенно вызвали к жизни современный верлибр. Эволюция шла по пути постепенного раскрепощения ритма и слома традиционной пяти-семисложной просодии японского стиха.
Если у Симадзаки Тосона и Дои Бансуй еще господствовал стандартный силлабический метр синтайси (7–5 слогов), то уже у поздних романтиков и ранних символистов появляются размеры 7–7, 8–7, 6–9 и т. д. В творчестве Хакусю, Рофу, Ариакэ и других символистов, стремившихся максимально использовать все изобразительные средства стиха, встречаются наряду с устойчивым метрическим стихом (тэйкэйси) самые разнообразные ритмические схемы, практически не поддающиеся точному учету и описанию. Сенсуалисты, дадаисты, а затем модернисты 20–30-х гг. обогатили ритмику киндайси новыми находками, с лихвой компенсировав отсутствие рифмы в японском языке, придав современной поэзии удивительную гибкость и пластичность.
Тенденция развития киндайси в направлении свободного стиха была обусловлена, конечно, внутренними законами языка, не обладавшего необходимой базой для развития метрической поэзии. Любопытно, что тенденция эта удачно совпала по времени с аналогичной тенденцией в западноевропейской и американской поэзии, подкрепив тем самым органичность участия Японии в мировом литературном процессе.
В погоне за новыми изобразительными средствами мастера киндайси также стремительно расширяли жанровые и композиционные возможности нового стиха. Так, Кюкин и Ариакэ впервые ввели заимствованную у Запада устойчивую форму сонета (разумеется, без рифмы, которая в японском не существует). Большую популярность получил синтетический «западно-восточный» жанр лирической миниатюры (дзёдзё сёкёку), к которому обращались Симадзаки Тосон, Муроо Сайсэй, Ямамура Ботё. Повсеместно, особенно в лирике напевного типа, стали использоваться пришедшие из европейской поэзии композиционные приемы: деление стихотворения на строки и строфы, анафора, эпифора, рефрен, всевозможные виды грамматических и синтаксических параллелизмов.
За счет широкого, немыслимого для традиционной поэзии, применения метафоры, метонимии, олицетворения, гиперболы, литоты, перифраза и самых разнообразных эпитетов чрезвычайно вырос арсенал художественных средств киндайси. Вместе с тем кое-где сохранились и классические поэтические приемы — омонимическая метафора (какэкотоба), ассоциативная метонимическая связь (энго), парафраза знаменитых строк (хонкадори) и др.
К числу поэтических приемов можно отнести и почти не употреблявшиеся ранее в поэзии знаки препинания. Одни авторы охотно прибегали к точкам, запятым, многоточиям и тире, другие принципиально их игнорировали — тем самым опять-таки сочетая национальную традицию с новомодными течениями в западном верлибре. Огромную роль играют в лирике киндайси приписные чтения иероглифов (атэдзи), сообщающие дополнительный оттенок или метафорическое значение тому или иному слову, порой разворачивающие целый комплекс литературных аллюзий и реминисценций.
Все это богатство изобразительных средств киндайси и легло в основу грандиозного массива японской поэзии новых форм, которая является ныне неотделимой частью всемирного литературного процесса.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления