Только наивные или очень далекие от всего люди верят в нерушимость так называемых списков на очередь и списков бронирования и в беспристрастность тех, у кого они в руках.
Держи подальше мысль от языка,
А необдуманную мысль — от действий.
Будь прост с другими, но отнюдь не пошл.
Своих друзей, их выбор испытав,
Прикуй к душе стальными обручами,
Но не мозоль ладони кумовством
С любым беспёрым панибратом.
В ссору Вступать остерегайся; но, вступив,
Так действуй, чтоб остерегался недруг.
Всем жалуй ухо, голос — лишь немногим;
Сбирай все мненья, но своё храни.
Шей платье по возможности дороже,
Но без затей — богато, но не броско:
По виду часто судят человека;
А у французов высшее сословье
Весьма изысканно и чинно в этом.
В долг не бери и взаймы не давай;
Легко и ссуду потерять и друга,
А займы тупят лезвеё хозяйства.
Но главное: будь верен сам себе;
Тогда, как вслед за днём бывает ночь,
Ты не изменишь и другим. Прощай;
Благословеньем это всё скрепится.
Человек - это не изолированный остров; нет, каждый человек - это кусочек континента, частица Большой Земли. И аэропорт - это тоже не отсров, а международный - уж тем более, и всё в нём должно оправдывать это высокое звание.
Человеческий мозг может рождать смелые образы, создавать поэзию и радары, вынашивать идею Сикстинской капеллы и сверхзвукового самолета «конкорд». И в то же время мозг – из-за своей способности хранить воспоминания и осознавать происшедшее – может терзать человека, мучить его, не давая ни минуты покоя; только смерть кладет этому конец.
У пилота есть второй пилот и команда, и у Кейза рядом коллеги – только протяни руку. Но важна не эта близость. Она ничего не значит, когда человек замыкается в своем внутреннем мире, куда никому нет доступа к где он остается один на один со своими воспоминаниями, с пониманием и сознанием происходящего, со своим страхом. Совсем один – с той минуты, как появился на свет, и до самой смерти. Всегда, постоянно один.
Не так-то просто всегда быть вежливой, даже если ты имеешь хорошую тренировку.
Сказать, что жизнь не имеет смысла, легко. Но сколько требуется энергии для бессмысленной жизни!
— Юноша, в этой жизни есть два тошнотворных слова, которые человек должен научиться говорить, несмотря ни на что.
— Это какие же?
— «Спасибо» и «прости».
— И что мне будет, если я не научусь говорить их?
— Тогда рано или поздно ты произнесёшь их в слезах.
Самая жестокая вещь на свете - это женское сердце.
Мы можем чувствовать заодно с молодёжью, но молодёжь заодно с нами не чувствует. В этом её спасение.
Много наших лежит здесь, но до сих пор мы этого так не чувствовали. Ведь мы были вместе: они в засыпанных, мы в открытых ямах, разделенные лишь несколькими горстями земли. Они только несколько опередили нас, ибо с каждым днем их становилось больше, а нас меньше, и порой мы уже не знали, не находимся ли и мы в их числе.
Я и правда живой. Прежде я этого не знал, а может, и знал, да не помню.
Хочу почувствовать все, что только можно, – думал он. – Хочу устать, хочу очень устать. Нельзя забыть ни сегодня, ни завтра, ни после.
Да осыпьте его всеми земными благами, утопите в счастье совсем с головой, так, чтобы только пузырьки вскакивали на поверхности счастья, как на воде; дайте ему такое экономическое довольство, чтоб ему совсем уж ничего больше не оставалось делать, кроме как спать, кушать пряники и хлопотать о непрекращении всемирной истории — так он вам и тут человек-то, и тут, из одной неблагодарности, из одного пасквиля мерзость сделает.
Я предпочитаю разговаривать с детьми — есть, по крайней мере, надежда, что из них выйдут разумные существа, тогда как те, которые считают себя таковыми увы!
Одна и та же архитектура возникает повсюду, как только начинается индустриализация стран, в этом отношении отсталых – обстановка, соответствующая полностью тому новому виду социального существования, который необходимо здесь привить. Столь же явственно, как и в вопросах термоядерного вооружения или рождаемости (в последней – в плоть до возможности манипуляций с наследственностью), в урбанизме демонстрируется и то, что уже преодолен порог усиления материальной власти над обществом, и то, что сознательное господство над этой властью приходит со значительным запозданием.
Кто не работает – тот ест.
Однако эта история разворачивается где-то в стороне: правители воюют между собой, делят добычу, мирятся и создают союзы, однако низов общества эти, казалось бы, грандиозные и значительные события никак не касаются, ибо они остаются отделёнными от обыденной действительности. Вот почему история Восточных империй сводится для нас к истории религии: их хронологии ничего не донесли до нас кроме самостоятельной истории окутывавших их иллюзий. Господа, под покровительством мифа сделавшие историю своей частной собственностью , прежде всего, владеют ей в качестве иллюзии: в Китае и в Египте они долгое время утверждали за собой монополию на бессмертие души; все их знаменитые ранние династии являются не более чем мифами о прошлом. Но обладание иллюзиями в то время является единственно возможным способом обладания всей историей, как общей, так и частной – историей господ.
Таким образом, история проходит над людьми, как чёрная грозовая туча, как нечто чуждое, чего люди хотели бы избежать и от чего считали себя надёжно укрытыми. Но именно благодаря этим раскатами грома, всполохами на небе истории, в человеке пробуждается позабытое, первобытное чувство страха.
Фашизм – это технически оснащённый архаизм.
После подавления кронштадского мятежа, бюрократия, по сути, стала единоличным собственником при государственном капитализме . Она сумела упрочить свою власть изнутри благодаря временному союзу с крестьянством (НЭП), и снаружи – путём внедрения рабочих в бюрократические партии III Интернационала, в качестве поддержки для русской дипломатии. Их задача была – саботировать остальное революционное движение и, тем самым, помогать буржуазным правительствам, на чью помощь русская бюрократия рассчитывала в международной политике. Тому примеры: режим Гоминьдана в Китае 1925-1927 гг., Народный фронт в Испании и Франции и т.д. Затем бюрократическое общество продолжило усиление собственной власти, учинив террор по отношению крестьянству, ради того, чтобы осуществить самое жестокое в истории первоначальное накопление капитала. Индустриализация при Сталине сорвала последнюю маску с бюрократии : теперь очевидно, что она сохраняет всевластие экономики, и спасает саму суть рыночного общества: труд как товар. Тем самым подтверждается, что самодостаточная, автономная экономика настолько опутала своими сетями общество, что способна ради своих нужд восстанавливать в нём классовое господство.
Субъектом истории может стать лишь человек самосозидающий, являющийся господином и обладателем собственного мира, собственной истории, и осознающий правила своей игры
Спектакль провозглашает видимое единство, однако классовое разделение никуда не исчезает – да и как оно может исчезнуть, когда на нём основывается капиталистический способ производства! То, что обязывает трудящихся участвовать в построении мира, также и отчуждает их от этого мира. То, что связывает людей независимо от их локальных и национальных различий, одновременно и отдаляет их друг от друга. То, что призывает к торжеству рационального, на деле содействует иррациональности иерархической эксплуатации и подавлению. То, на чём основывается власть в обществе, обуславливает и его конкретную несвободу .
Здесь возникает феномен забавных безделушек, gadgets: в тот момент, когда товарная масса начинает стремиться к необычности, отклонению от нормы, само отклонение становится особым товаром.
Везде, где появляется избыточное потребление, главное противостояние происходит между молодёжью и взрослыми, и оно также превращается в фальшивую конфронтацию двух ролей: ибо уже нигде не существует взрослого – хозяина собственной жизни, и молодёжи – стремящейся к переменам и преобразованию мира. К преобразованию мира стремится сейчас только экономическая система, ведь динамизм – одно из основных свойств капитализма. Отныне только вещи могут править в этом мире, быть молодыми, соревноваться и вытеснять друг друга.
Спектакль подчиняет себе живых людей в той же мере, в какой их уже целиком подчинила себе экономика. Спектакль есть ничто иное, как экономика, развивающаяся ради себя самой. Он представляет собой правдивое отражение производства вещей и ложную объективизацию трудящихся.
Отчуждение зрителя и подчинение его созерцаемому объекту (который является продуктом собственной бессознательной деятельности зрителя) выражается следующим образом: чем больше он созерцает, тем меньше он живет; чем с большей готовностью он узнает свои собственные потребности в тех образах, которые предлагает ему господствующая система, тем меньше он осознаёт своё собственное существование и свои собственные желания. Влияние спектакля на действующий субъект выражается в том, что поступки субъекта отныне не являются его собственными, но принадлежат тому, кто их ему предлагает. Вот почему зритель нигде не чувствует себя дома – вокруг него сплошной спектакль.
Товарное производство, предполагающее обмен разнообразными продуктами между независимыми производителями, еще долго могло бы оставаться ремесленным и выполнять лишь незначительную экономическую функцию, тем самым, маскируя свою чисто количественную суть. Однако там, где возникли благоприятные социальные условия для обширной торговли и накопления капитала, там товарное производство захватило полное господство над экономикой. В результате вся экономика превратилась в то, чем является товарное производство – процессом количественного развития.
Та псевдоприрода, в какую был отчужден труд человека, требует, чтобы её обслуживали вечно. Это обслуживание само себя ценит и оправдывает, при этом все официальные общественные проекты и силы направлены единственно на него. Избыток товаров, точнее, товарных отношений, отныне превращается в прибавочную стоимость выживания .
Хрущёв стал генералом, чтобы командовать войсками во время Курской битвы, но не на самом поле боя, а на её двадцатую годовщину, будучи тогда уже главой государства. Кеннеди оставался оратором даже тогда, когда над его могилой произносили надгробную речь, ибо Теодор Соренсен продолжал писать речи его приемнику в том же стиле, с которым ассоциировался покойный. Все эти замечательные люди, олицетворяющие собой систему, становятся известными не потому, что остались сами собой, а как раз наоборот, убили в себе всякую индивидуальность, опустились ниже действительности самой ничтожнейшей индивидуальной жизни, и это все знают.
Эжени поклонилась не как покорная дочь, которая слушает своего отца, но как противник, который готов возражать.
И даже не будь у меня моего таланта, в который вы, судя по вашей улыбке, не верите, разве мне не останется моя страсть к независимости, которая мне дороже всех сокровищ мира, дороже самой жизни?
Я разорена? Да не все ли мне равно? Разве у меня не остался мой талант? Разве я не могу, подобно Пасте, Малибран или Гризи, обеспечить себе то, чего вы, при всем вашем богатстве, никогда не могли бы мне дать: сто или сто пятьдесят тысяч ливров годового дохода, которыми я буду обязана только себе? И вместо того чтобы получать их, как я получала от вас эти жалкие двенадцать тысяч франков, вынося хмурые взгляды и упреки в расточительности, я буду получать эти деньги, осыпанная цветами, под восторженные крики и рукоплескания. И даже не будь у меня моего таланта, в который вы, судя по вашей улыбке, не верите, разве мне не останется моя страсть к независимости, которая мне дороже всех сокровищ мира, дороже самой жизни?
Сегодня больше не существует гарантированного как относительно независимое суждения тех, кто прежде составлял ученый мир, например, обосновывавших свое высокомерие способностью к верификации, допускающей приближение к тому, что называли беспристрастной историей фактов, или, по крайней мере, веру в то, что она заслуживала быть познанной. Теперь больше не существует даже бесспорной библиографической истинности, и краткие подвергшиеся компьютерной обработке сводки на файлах национальных библиотек тем лучше смогут уничтожить ее следы. И все будут впадать в заблуждение, думая о том, кем еще недавно были должностные лица, медики, историки, и об их профессиональном долге, который они часто признавали для себя обязательным в пределах своей компетенции, ибо люди больше похожи на свое время, чем на своих родителей.
Но, кроме всего прочего, самое амбициозное стремление включенной театрализации состоит в том, чтобы тайные агенты стали революционерами, а революционеры превратились в тайных агентов.
Признание и потребление товаров находятся в самом центре этого псевдоответа на безответное сообщение. Потребность в подражании, испытываемая потребителем, является инфантильной потребностью, как раз и обусловленной всеми аспектами его фундаментальной экспроприации. Согласно терминам, которые Габель употребляет применительно к совершенно иному уровню патологии, «аномальная потребность выставления себя напоказ компенсирует здесь мучительное чувство — существования на обочине жизни».
В этом экономическом процессе материализации идеологии следует выделить установленный Габелем (Ложное сознание) параллелизм между идеологией и шизофренией. Общество стало тем, чем уже была идеология. Исключение из практической деятельности и сопутствующее антидиалектическое ложное сознание — вот то, что ежечасно навязывается повседневной жизни, подчиненной спектаклю, что нужно понимать как систематическую организацию «ослабления способности к встрече» и как ее замещение галлюцинаторным общественным порядком: ложное сознание встречи, «иллюзия встречи». В обществе, где уже никто не может быть признан другими, каждый индивид становится неспособным признать и свою собственную реальность. Теперь идеология у себя дома, разделение построило собственный мир.
…«Мещанство» же, всегда наличное людское состояние, есть не что иное, как попытка найти равновесие, как стремление к уравновешенной середине между бесчисленными крайностями и полюсами человеческого поведения... Один путь ведет к святому, к мученику духа к самоотречению во имя Бога. Другой путь ведет к развратнику, к мученику инстинктов, к самоотречению во имя тлена. Так вот, мещанин пытается жить между обоими путями, в умеренной середине. Он никогда не отречется от себя, не отдастся ни опьяненью, ни аскетизму, никогда не станет мучеником, никогда не согласится со своей гибелью, – напротив, его идеал – не самоотречение, а самосохранение, он не стремится ни к святости, ни к ее противоположности, безоговорочность, абсолютность ему нестерпимы... Жить полной жизнью можно лишь ценой своего «я». А мещанин ничего не ставит выше своего «я» (очень, правда, недоразвитого). Ценой полноты, стало быть, он добивается сохранности и безопасности, получает вместо одержимости Богом спокойную совесть, вместо наслаждения – удовольствие, вместо свободы – удобство, вместо смертельного зноя – приятную температуру... Короче говоря, он пытается осесть посредине между крайностями, в умеренной и здоровой зоне, без яростных бурь и гроз, и это ему удается, и это ему удается, хотя и ценой той полноты жизни и чувств, которую дает стремление к безоговорочности, абсолютности, крайности.
— Ненавидеть! Кто может позволить себе такую роскошь? Ненависть делает человека неосторожным.
— Ты совершенно прав, — смеясь, заметил Биндинг. — Наконец-то я узнаю прежнего Эрнста! Какой смысл грустить! И жить — умереть, и не жить — умереть! Хватай, что можешь, а грехи пусть замаливают попы! Вот мой девиз!
— Вы улыбаетесь, — сказал он. — И вы так спокойны? Почему вы не кричите?
— Я кричу, — возразил Гребер. — Только вы не слышите.
Да я, вероятно, и не ждал от вас настоящего ответа, на самом деле я спрашивал себя. Но иногда удается спросить себя, только когда спросишь другого.
Опасность, которую ждешь заранее, внушает тревогу; опасность неожиданная внушает ужас.
Смерть должна быть прикрыта покровом, могила – стыдливостью. Здесь не было стыдливости, не было покрова. Гниение, цинично открытое взору каждого. Есть что-то бесстыдное в зрелище смерти, орудующей на глазах у всех. Она наносит оскорбление безмятежному спокойствию небытия, работая вне своей лаборатории – вне могилы.
Труп – это карман, который смерть выворачивает наизнанку и вытряхивает.
Все равно как черви: одни из них эволюционировали в рыб, птиц, обезьян, наконец в человека, другие же не стремились к самоусовершенствованию, и по сей день так и остались червями
– Любовь не должна просить, – сказала она, – и не должна требовать, любовь должна иметь силу увериться в самой себе. Тогда не ее что-то притягивает, а притягивает она сама. Синклер, вашу любовь притягиваю я. Если она когда-нибудь притянет меня, я приду. Я не хочу делать подарки, я хочу, чтобы меня обретали.
Она изрекла, что брак – дело серьезное. Я ответил: «Нет»
Мы невостребованны. Ни тебе великой войны, ни великой депрессии. Наша война - война духовная. Наша депрессия - наша судьба. Телевидение внушило нам веру в то, что все мы станем миллионерами, звездами кино и рок & ролла. Все вранье. И мы начали это осознавать. И это приводит всех в ярость.
1..1011121314..149Больной, которому еще можно помочь, имеет гораздо больше прав на сочувствие, чем труп, которому нельзя уже причинить ни радости, ни боли, который нельзя ни любить, ни ненавидеть.