Хлюп.
Живот пронзило насквозь.
— А… ж-живот… почему… почему… — (а, граф… почему…)
— Это ради семьи, грязная девка. Умри тихо.
Не хочу. Страшно. Страшно. Страшно.
Я не хочу умирать!
— Взять её.
Гав! Гав-гав!
Огромная охотничья псина, из пасти которой капала слюна, яростно залаяла и бросилась на меня.
— А-а-а-а!!!!
Зажимая рану, я из последних сил пыталась убежать, но пёс вцепился мне в лодыжку, и я рухнула на землю.
— Больно… больно… больно-о…
От жгучей боли невозможно было дышать.
Перед глазами всё почернело.
Острые клыки охотничьего пса и капающая с них слюна угрожали мне.
Такой ужас не мог вынести ребёнок вроде меня.
Всё тело мелко дрожало, а слёзы хлынули и застлали глаза.
Я опустила взгляд на ладони — они были полностью покрыты алой кровью.
— Семя жалкого демона.
Это были последние слова, которые я услышала перед смертью.
Лицо, всегда холодное и бесстрастное, впервые улыбнулось, глядя на меня — дрожащую от ужаса.
Дядя, схватив меня за волосы и протащив по полу, наконец швырнул меня в угол.
К боли невозможно привыкнуть, сколько ни глотай её. Как бы я ни цеплялась за мысль, что всё это ненастоящее, от этого боль не становилась меньше.
В моих потухших, почерневших от бессилия глазах мелькнула серебряная вспышка.
Тук.
И мне отрубили голову.
***
— Я дам ему яд!
Я усадила перед собой гнилой обрубок дерева, из которого торчал один ярко-рыжий гриб, словно это была кукла, и снова пробормотала фразу, которую, кажется, повторяла уже в шестьсот шестьдесят шестой раз.
То ли из-за того, что меня толком не кормили и я страдала от недоедания, то ли по какой-то другой причине…
Хотя мне уже исполнилось пять, моё тельце всё ещё оставалось совсем крохотным.
Похоже, язык у меня тоже вырос не больше, чем рост: как я ни старалась выговаривать слова правильно, последние звуки всё время пропадали.
Меня захлестнула досада, но я снова, старательно и медленно, раскрыла рот и пробормотала:
— Виноват Эвлон-лан, гляф-негодяй! (Виноват граф Эвлан, этот мерзавец!)
Это было нелегко, зато, когда получилось, я страшно собой гордилась. Ведь для моего вышивания это была очень важная фраза. Если не хочу умереть, нужно как следует её отрепетировать.
Не останавливаясь, я принялась повторять следующее предложение.
— Зо… золотые монетки квасивые. Будут мои.
Для детского языка это была довольно трудная фраза.
Я чинно сложила руки перед собой и принялась отрабатывать самое важное:
— Дайти денег на содежание. (Дайте денег на содержание.)
И непременно золотом.
Со стороны кто-нибудь наверняка спросил бы, не помешалась ли я на деньгах.
Мол, неужели за то, что свалишь вину на другого, ещё и платят?
Но, как ни крути, я была всего лишь крохой, едва достававшей взрослому мужчине до колена.
Да, деньги я любила, но при таком росте кто в здравом уме стал бы нанимать меня для грязной работы?
И всё это отчаянное лепетание было нужно лишь для одного — чтобы спасти собственную жизнь.
— Надо говолить плавильно…
Тогда я смогу сесть за стол переговоров и как следует договориться. Но с таким произношением всё становилось крайне затруднительно.
Я думала, что к пяти годам тело начнёт быстро расти и всё станет проще, но куда там: мой рост, похоже, так и застыл где-то на уровне трёх-четырёх лет.
Я приуныла и плюхнулась на пол.
Останавливать меня было некому.
Всё равно в этой комнате, кроме меня, никого не было.
Я посмотрела на то жалкое зрелище, которое собой представляла, и в шестьсот шестьдесят седьмой раз тяжело вздохнула.
Длинные волосы, которые ни разу не стригли с самого рождения, закрывали лицо, и из-за них почти ничего не было видно. Одежда, покрытая пылью, была такой старой и потрёпанной, что уже невозможно было разобрать её первоначальный цвет.
За такое, по правде говоря, впору было бы хватать и тащить под суд за жестокое обращение с ребёнком.
Но спасти меня всё равно никто не смог бы.
Да и откуда кому знать?
Меня ведь заперли здесь так, чтобы я не могла выйти.
Откуда им знать, что я вообще здесь?
Я набрала в рот воздуха, раздув впалые от голода щёки, и уставилась на старую дверь.
За всю жизнь я ни разу не выходила за неё.
Я жила в этом доме — и всё же была здесь чем-то вроде призрака.
Но сегодня она ведь откроется?
Внизу двери была проделана лазейка. Когда-то через неё входили и выходили охотничьи псы, которых держали в этом доме.
А теперь это стало отверстием, через которое мне просовывали миску с едой.
Так что теперь это была уже не собачья лазейка, а, пожалуй, дырка для еды.
Снаружи на дверь навесили все возможные замки, чтобы я не смогла выбраться, и сбежать через неё было невозможно.
Я знала, потому что уже перепробовала всё.
Когда сил не хватало даже на то, чтобы держать глаза открытыми, лучше было не тратить их на бесполезные попытки.
Ведь такими маленькими руками — крошечными, как лапки утёнка, — я всё равно ничего не могла сделать.
Ур-р-р.
Как раз в этот момент живот жалобно заурчал, будто голод стянул его изнутри. Я ущипнула свой впалый, совсем лишённый детской пухлости животик и строго его отчитала:
— Пеклати!
Малышу, если он голоден, нужно есть.
Но малышу, которого никто не любит, положено голодать, даже если очень хочется есть.
По солнечному свету, пробивавшемуся сквозь высокое окно, я поняла: до «того времени» ещё очень далеко.
Тогда просто ещё потренирую произношение.
Скоро наступят важные дни. Я ведь до сих пор терпела именно ради событий, которые начнутся сегодня.
Сдерживая слёзы, навернувшиеся от голода, я снова разлепила посиневшие губы.
— Я плишла за алименьтами, католые вы мне не давали, папа. (Я пришла за алиментами, которые вы мне всё это время не давали, папа.)
***
Я была дочерью Святой.
Тогда почему же меня держали взаперти в таком жалком виде?
Причина была проста: я была проклятым ребёнком, который убил мать сразу после рождения.
Но проблема была не только в этом.
Нерефимы.
Согласно учению Эль-Халлы — религии, в которую верила половина жителей империи, — после сотворения мира Бог сказал людям, что нерефимы будут оберегать их.
Нерефимами называли ангелов, живущих в божественном раю, куда человеку не ступить, и владеющих священной силой.
Эти нерефимы сами выбирали людей и даровали им своё покровительство. Таких избранников называли Святыми или святыми рыцарями.
Иными словами, это были особые люди, способные заимствовать силу у нерефимов.
А прямые потомки Святых рождались с ослепительно-серебряными волосами.
И противоположность — демоны.
Согласно учению, они были древними врагами нерефимов, носителями странной и злой силы.
В империи существовали и те, кто верил в демонический культ, — их, как говорили, тоже было ровно половина населения.
А отличительной чертой людей, в которых таилась сила демонов, этих уродливых врагов нерефимов, были чёрные как смоль волосы.
Святая Арсила Эвлан — девятая дочь Бога, сошедшая в мир, чтобы истреблять демонов и спасать людей.
Моя мать, говорят, была прекрасна настолько, что её сравнивали с лилией. И, разумеется, волосы у неё были серебряными.
Но однажды она вернулась в родовое поместье беременной.
Такого просто не могло быть.
Сколько бы родные ни допытывались, мать так и не сказала, кто отец ребёнка в её чреве.
Однако тайна, которую она, казалось, собиралась унести с собой в могилу, раскрылась, когда я родилась…
… то есть в день моего рождения.
Раз я была дочерью Святой, мои волосы должны были быть серебряными — доказательством того, что я получила благословение нерефимов. Но я родилась… чёрноволосой.
Это было настолько немыслимо, что весь род перевернулся вверх дном, а меня поспешно спрятали.
Для внешнего мира меня будто никогда не существовало, а смерть матери списали на внезапную болезнь.
Я ведь не сама захотела родиться с чёрными волосами…
Я недовольно выпятила губы.
Дядя и тётя ненавидели меня до дрожи. Нет — меня ненавидел весь этот род.
Тётя с самого начала испытывала ко мне отвращение: твердила, что «семя демона» погубило мою мать, и желала, чтобы я поскорее умерла.
Дядя злился, что из-за меня не смог продвинуться в Святом престоле. Он мог стать кардиналом — а теперь, по его словам, всё было кончено.
Потому что из-за внезапной смерти матери эпоха девятой дочери Бога оборвалась.
Мечта рода Эвлан заполучить ещё больше власти исчезла вместе с девятой Святой, а вскоре должна была снизойти десятая дочь Бога.
Ведь если прежняя Святая умирает, новая рождается в течение десяти лет.
Говоря совсем уж простыми словами, дядя остался не у дел — словно утиное яйцо, плывущее по реке Нустап.
Вот поэтому меня и бросили на произвол судьбы.
Служанка приходила менять мне пелёнки всего раз в день. Управляющий учил меня грамоте и появлялся раз в неделю. Кроме них, в эту каморку никто не заглядывал.
Какие же они плохие. Разве можно так обращаться с ребёнком?
Я вновь надула щёки.
Нужно убираться отсюда как можно скорее. Иначе я точно умру. Или сама кого-нибудь убью.
Вот только бы ноги нормально выросли! Вот только бы я смогла долго идти сама!
Тогда я уйду далеко-далеко.
Но куда мне идти? Денег-то нет.
Я была довольно рассудительным и расчётливым младенцем. Можно сказать, пятилетним пессимистом, который уже тревожится о хлебе насущном.
Я не была безрассудной и не верила, будто всё как-нибудь само собой наладится, стоит только поддаться эмоциям.
Деньги!
Управляющий и служанка всякий раз, когда видели меня, цокали языками и спрашивали, знаю ли я, сколько денег уходит на то, чтобы растить одну такую, как я.
Сколько именно — я, конечно, не знала. Зато знала другое: чтобы выжить, нужны деньги.
Значит, надо раздобыть деньги!
Но что я могла сделать, если даже выйти из этой тесной комнаты не могла?
В этом доме никто не был на моей стороне. Я старательно одаривала тех, кто приходил меня проведать, самой любезной улыбкой, но в ответ получала лишь холодное равнодушие.
Ребёнок, которому не следовало появляться на свет.
Казалось бы, им было бы проще убить меня. Так почему же они всё-таки оставили меня в живых? Причину я узнала только в начале этого года, в день своего рождения.
***
— Плостите… я виновата… А-а!
В то утро, когда я, как обычно, проснулась вся дрожа от холода из-за выпавшего снега, ничто не предвещало беды. Мой день рождения был таким же ледяным и ничем не примечательным, как все остальные дни.
И именно тем утром, впервые почти за три месяца, ко мне пришла тётя.
— Из-за тебя жизнь моей сестры пошла прахом! Сдохни! Сдохни уже!
Она стояла у двери и пристально смотрела на меня, а потом вдруг закричала, набросилась, стала бить и царапать.
Честно говоря, её лицо, искажённое яростью, было страшным.
Моя кожа была ещё нежной, детской, и не выдержала тётиных ногтей: лицо тут же вспыхнуло красными полосами там и тут.
— Это всё из-за тебя. Если бы не ты, моя сестра была бы жива. Это ты её убила!
— Т-тётя… тётя… плостите. Плостите… я виновата…!
Я опустилась на колени, сложила руки снова и снова молила о прощении.
— Ну-ка повторяй за мной. «Я убила маму. Мама умерла, потому что я родилась». Повторяй, я сказала!
Но сколько бы я ни плакала, побои не прекращались. До трёх-четырёх лет всё было не настолько жестоко.
В конце концов, дрожа всем телом и сжавшись на полу в комочек, я была вынуждена подчиниться тётиному приказу.
— Я… я… маму… маму…
— Убила.
— Уби… ла.
— Вот именно. Это ты её убила. Теперь напиши это на бумаге. Ты ведь умеешь писать? Тебя учили.
Тётя довольно улыбнулась и сунула мне под нос листы бумаги.
— А…
Я опустошённым взглядом уставилась на эту пачку.
Да, писать я умела. Ведь первой фразой, которой меня научил управляющий, были не моё имя и не фамилия нашего рода.
— Пока не испишешь сто листов раскаянием, о еде можешь забыть. В день, когда ты сожрала родную мать, тебе, надеюсь, не хватит совести ещё и проголодаться? Ты ведь не настолько бессовестная. Правда?
В ту ночь меня мучили дольше обычного — решили, что я уже достаточно выросла.
Потом я лежала на деревянном полу и пустыми глазами смотрела в пыльный потолок.
[Я — дочь, сожравшая свою мать.]
Я не просто сто раз написала одну и ту же фразу — я исписала ею сто листов. Запястье ломило так, что я уже не понимала, насколько сильно оно болит. Под конец пальцы совсем онемели.
Я убила маму. Поэтому меня и наказывают.
Я плохой ребёнок.
Демоническое отродье, которому не следовало появляться на свет.
Мне нужно просто умереть.
Просто умереть…
Но я… не хочу умирать.
Я тоже хочу жить.
— Мама…
Меня бросило в жар.
Сжимая больное запястье, я провалилась в сон — почти как в обморок, — и увидела четыре долгих-долгих сна. Они были такими живыми, такими отчётливыми, что я никак не могла их забыть.
И все четыре сна начинались одинаково.