После того как была стрельба подле московских казарм – вдокон потерял Вахов последних своих волынцев и фельдфебеля своего Тимошу Кирпичникова, и уж такой стал сирота-сирота, и совсем потерял дорогу, даже не знал, где этот мост искать, по которому бежали надысь.
Шёл, как слепой, по взбудораженной улице – и все куда-то, то ль от радости, то ль такие ж потерянные. Шёл – и губы развесил. И чего б дальше делал, и куда бы брёл – но заметил Преображенского унтера с челюстью раздатой, а с малыми глазками, который тоже вёл с утра, – и к его команде Вахов пристал.
А команда его пришагала в это гомонное здание под куполом, и тут преображенцы стали в караул.
А Вахова не взяли. Да и что ему с чужими? И затосковал он крепко.
На’б к своим ворочаться – а где ж их по городу будешь искать? Да может они уже не в городе, а в казарме? А может никого в казарме нет, а там западня для бунтовщиков? Как туда идтить? Сильно боязно. Пока по городу гоняли, кричали, стреляли, с налёту брали здания – во всём была тысячная сила и заединство, и не страшно, а весело, как на лучшей гулянке, кружим как хотим. А где теперь та толпа? Да вольные погуляли – и по домам разошлись. А с солдата – голову.
Да ежели б от своих не отбился, так не страшно: со всех-то спросу быть не может. А вот – один.
А тут – хорошо: пребольшущий зал, как поле под крышей, и – народища! Сел Вахов у стенки на пол, винтовку положил, чтоб краем задницы её прижимать, не упёрли бы, солдат без ружья – тот же баран, а сам отслонился – да и стал подрёмывать. Брюхо грызёт, цельный день без еды – ну, зато тепло и в безопаске. Тут и переночевать, а утро вечера мудреней.
Не тут-то было. Рядом окликнули:
– Эй, волынец!
Прочнулся Вахов, обрадовался:
– Ну?
Думал – свои нашли, вот соединимся.
Нет, стоит солдат чужого полка и вольный с ним:
– Подымайсь! Будешь депутат от Волынского полка, никого от ваших нет. Пошли на совет депутатов!
На куда? Ещё во что встрянешь глубже? И место жалко у стенки, укромное, потом такого не захватишь, а посередь пола, на проходе. Думал бы Вахов укрыться, отказаться – так командуют, наклонились над ним, куда от них сокроешься?
Пошли. Через коридор.
Там накололи ему на шинель большой кусок красной материи. Хотел Вахов не даться:
– На кой он мне? -
эт’ ещё занозливей куды-то втягивали. Солдату на шинели – нешто положено красное? Дурак любит красно, солдат любит ясно.
Но видит Вахов – тут у всех нацеплено. Ну, ладно.
Сел у стеночки на скамью, винтовка стоймя меж колен. Слева, посмотрел, – вроде мастеровой. Справа, посмотрел, – вроде по торговой части. Ни с кем и не поговоришь.
А там, посерёдке, вокруг стола, сгрудились все образованные, ни одного меж них солдата, да и мастеровых не видать, – а все, знать, из одного места, и все друг со дружкой нанюханы. Ни разъяснения какого не заводят, да как бы уже третий день толкуют, и шибко друг друга понимают. А со стороны – мудрёно, много слов непонятных.
И чего Вахова позвали с хорошего плаца? Там бы и переночевал.
И все – лезут сразу говорить, перешибают, никому нельзя просторно, со стульев вскакивают и у стола друг друга отталкивают, суматоха. Никогда такого Вахов не видал.
И все до того радостны, ажник вот лопнут сейчас. И кого-то из себя куда-то определяют, руки подымают, опускают. Да вам-то что, вы-то через присягу ружья не подымали, вы все разбежитесь по домам, вас как не было. А солдату голову класть.
И – дело затолковали: что вот войска придут – чем и как отбиваться? И уже не такие стали радостные, а у Вахова прям’ засосало сердце: ведь придут, придут наказывать! ведь вот – и эти пожидают. Ведь без штрафу ничего не обходится, не бунтуй в военное время! И правда, шутка сказать: война идёт – а мы своих офицеров на смерть уложили? Да ошастенели, что ли?
Потом – лучше стали говорить: чтоб солдат кормить, вне частей. И здесь, в этом большом дому – тоже кормить.
Это б хорошо. Ка’б здесь кормили – можно пока в казарму и не соваться.
Тут ворвался от дверей какой-то солдат молодой и, между стульев пропихиваясь, – на серёд комнаты. Ворвался – как если б гнались за ним, вот уже подступали. И винтовку двумя руками над головой тряся – туда, к передним, главным:
– Братья и товарищи! Я принёс вам братский привет от всех нижних чинов в полном составе лейб-гвардии Семёновского полка! Мы все до единого постановили присоединиться к народу против проклятого самодержавия! И мы клянёмся служить до последней капли крови! Мы приветствуем совет депутатов и поддерживаем его своими верными штыками. И не потерпит больше петроградский гарнизон проклятого самодержавия!
Какой-то невразумный показался Вахову этот солдат, да ещё и паренёк совсем. Не понять: это что ж, он от самих семёновских казарм бежал? – так далече. Или только последний квартал? – так зачем? Потом: целый день нигде семёновских солдат не было, по казармам сидели, этот – первый появился, и сразу ото всех? Стрельба прошла – похвальба пошла. На лбу у него не написано, что ото всех, а чуди было б такого непутёвого юнца ото всего батальону слать.
А язык – свободно у него оборачивался, да по-ихнему, как вот тут говорят. Все кругом повеселели – и стали ему в ладошки хлопать.
А что ж? – начнётся над солдатами расправа – этих здешних заводил тоже ведь не погладят. Так что, видать, за них держаться, может они какую выручку и придумают.
За семёновцем – сапёр полез. И стал рассказывать – это уж вправду, как они сегодня на командира батальона своего решились – и загубили его. И как поручика Устругова прикончили. И ещё кроме…
И хлопали ему.
И слова сапёра грузились на сердце Вахову. Вот это – правда была.
Потом и из Литовского батальона говорил. И тогда стали кричать:
– А ты, волынец?… Что ж ты, волынец, молчишь? Да вы же – первые начинали!
И попался Вахов как волк в закуток, со всех сторон на него повернулись и понукали.
И поднялся он через прогвозд, только на винтовку свою и опираясь. И посмотрел на лица чужие. Как им говорить?…
Это надо б сперва объяснить, что весь их Питер для человека – хуже леса дремучего, сузёма, и для крестьянского сердца ни в чём тут заманности, а – тоска. Что в этом лесу только и держишься – отделением, взводом, знаешь своего ефрейтора, своего унтера, свою койку, свою кухню. По этим военным правилам, как слепые по бечёвкам, они только и пробирались. И нипочём бы эти бечёвки не порубили, когда б не послали их на такое нелюдство вчера (вчера, а как за горами): стрелять по народу. А только думали они – не идти в наряд, и лестницу свою оборонять. Капитана Лашкевича – и сговору не было убивать, кто его убил, как? А как убили – так и сами себя отрубили, и весь свет уже тесен. А сейчас, к вечеру, и вобрать в голову нельзя: да неужто всё так и случилось? Как будто Вахов в одиночку погулял топором – и уже откинуть поздно, и забыть нельзя, в той крови, в том мясе все руки забрызганы – и страшно вернуться на то место, где Лашкевича уложили.
Но всего этого, понял он, выразить им нельзя. Топора погулявшего они не чувствовали, убитым офицерам только хлопали. И потянул он им, потянул:
– Так вот, братья-товарищи… Мы, конечно, волынцы первые… наша учебная команда… Мы, конечно, первые, а потом уже все за нами… – И осмелел, тут, среди них: – И если нужно будет, мы опять же постоим…
И за него докончили, крикнули:
– Против самодержавия!
Вот и сплёл Вахов, не намного хуже других, хотя и голоса не узнавая своего. И все, кто тут был, и все образованные, плескали и ему в ладошки и радовались.
Как будто топор тот, несказанный, они ему с греха снимали.
И – поопустило маленько Вахова. Уже и в казарму он склонялся хоть и пойти бы.
Может, как-то и минуется, будто мы не мы, и я не я? Может, как-то и улягется, и в груди тоже?
Такую-то тьму – не загонят в тюрьму?…
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления