Отходили дни революции – и всё больше оглядывались казаки на себя, и радовались себе. Ковынёв, ещё свободный от института, занятия не начинались, много тёрся среди донцов, захаживал и в казармы. Он был везде кстати, хоть в 1-м полку, хоть в 4-м, и довольно войти и заговорить с первым встречным, как по выговору, по донским словечкам, по взгляду на дело они опознавались и могли гутарить, внятно обоим до души.
У 4-го Донского была своя история этих дней, ещё прежде революции, город её не знал, а полк теперь гордился. Ещё в январе, за месяц до всей заварухи, два казака 2-й сотни, Хурдин и Сиволобов, прижелили двух солдат, задержанных в трамвае без увольнительных, – напали на комендантский патруль, прапорщика ударили тупеем шашки, солдат выручили – и сами унеслись. С этого удара, теперь гутарили казаки, и началась революция. Тогда выстраивали весь полк, шёл прапорщик по рядам – и опознал обоих. Арестовали, судили военно-полевым, с лишением казачьего звания, прав и состояния, – но посидели Сиволобов с Хурдиным месяц в петроградской тюрьме – и сами ж казаки освободили их вот.
И в Колпине 5-я сотня не стала разгонять рабочих нагайками, – тоже ещё до заварухи, – съехала мирно. А в самом Питере, на Забалканском проспекте, все казаки перед лицом толпы пошвыряли свои нагайки на мостовую – и кричала им толпа «ура», и сотника качали. И столько радости, что толпа на них не плюётся, не проклинает! А на Знаменской казаки и в атаку пошли на полицию, сдунули её с площади! И до того радовались, что народ их хвалит, – ещё по вечерам, расседлавши коней из наряда, бегли в город – самим позиркать, уже как вольные.
Да, в этот раз казаки смыли пятно Пятого года, уже никто не может попрекнуть их подавительством. И с родного Дона передали: спасибо, станичники, благодарим за честь. И ходил казачий полк к Думе, – «в крови германской искупаем своих лошадей», – и сам Чхеидзе признал, что в революционные дни казаки нанесли смертельный удар самодержавию. Правда, часть донцов, напротив, вечером 27 февраля ушла отсюда, из бунтованного города, вместе и с обозными двуколками – пересидеть в 12 верстах, в Ново-Саратовской колонии, пока подойдёт генерал Иванов «разгонять эту сволочь». Но он не подошёл. И те земляки вернулись сюда, к этим, которые в городе: донское сродство выше всего.
Среди своих охватывался Ковынёв этим отдельным донским чувством, никому здесь, в северной столице, непонятным, – взглядом как с казачьего кургана. Чем большей громадой продвинулась через Петроград эта революция – тем отдельней воздвигалась скала казачьей тоски и жажды. Здесь, среди дончаков, меньше всего было разговоров о Временном правительстве и Совете рабочих депутатов, Дону это всё ни к чему. И война с Вильгельмом тоже изрядно отсторонилась. А набухало своё: донская весна подступает – и когда же домой? И какие вольности от тутошней революции они довезут до своего Дона? Коли такая свобода тут настала – то уж какая должна распахнуться на вольном Дону? А какой если тут зачался непорядок – так такого нам на Дон не нужно, ни к чему. Вместе с Питером порадовались казаки революции – однако ж на этом судьбы их и разделялись явно. И теперь, доживая тут, в тёмной столице, ещё сколько-то и довоёвывая на фронте, не уставали донцы промеж себя гундорить о своих хуторах, о своих куренях, левадах, оврагах, конском разгоне и рыбных сетях, – это вечное было, стояло под резкими донскими ветрами, ждало весны и своих дончаков назад.
Прежде поговорка была: «Хоть жизнь собачья, да слава казачья.» Теперь возникло всеобщее: «Казакам хуже не будет!» – чем было.
И под ногами Фёдора Дмитриевича уже мертвел петербургский тротуар. Он и раньше-то, все годы, если разобрать, – никогда не любил Петербурга. Что тут? – всегда суетная, чадная, торопливо-жадная жизнь. Эти последние дни натура дончака в нём переимывала петербургскую литературную.
И – что же, что же там деется? в Новочеркасске? и по всему Дону?… Не сразу сведенья доходили, сейчас прервётся и от донской распутицы. От сестры Маши сегодня получил первое послереволюционное письмо, от 8 марта. Писала она (но, может быть, отчасти и подделываясь под дух брата?), что петроградские события встречены в Усть-Медведицкой повсеместным громовым ура, была манифестация учащихся и учащих, всё прошло тихо-мирно, но все возмущаются окружным атаманом, что он цензурированием искажал телеграммы, только от почтмейстера узнали подлинные тексты. (И сегодня же – письмо от брата Александра, с лесных заготовок из-под Брянска: никак не ожидал такого быстрого и счастливого разрешения революции, а его 7-летний Митька, вот будет революционер! – прямо горит над газетами. И с обычной пылкостью желал Саша Феде быть избранным в Учредительное Собрание, как и был в 1-й Думе, и возрождать нашу разорённую родину.)
Кто-то с Дона и приехал за эти дни, вот бурный доктор Брыкин, за ним ещё присяжный поверенный, – добиваться от Временного правительства легализации Донского исполнительного комитета. Но тот комитет – чудоватый, не казачий, никаких выборов от округов и станиц, а там у них профессора, адвокаты, судьи, врачи и торговцы, много из военно-промышленного комитета, на Дону земства нет, – а где ж коренные казаки? кто ж правит Доном? И атаман – не выборный, а поставленный от того ж комитета – никому не известный войсковой старшина Волошинов, воспитатель кадетского корпуса, – не нашлось боевого генерала на всё Донское войско? И не слышно от них о главной нужде: об облегчении казачьей службы.
Приезжали в Петроград и первые вестники от фронтовых казачьих частей. Тут были голоса тревожные. Среди разгулявшейся солдатни громко раздаются проклятья, что казаки поддерживают «чаянья буржуазии» и «контрреволюцию». Безопасно цельным казачьим дивизиям, но тяжелее полкам, разбросанным по нуждам пехоты малыми командами и конвоями для охраны, связи, разведки, ещё тяжелей раскинутым по фронту отдельным сотням, а теперь командование стало их привлекать на службу борьбы с дезертирством, – и окружены они злобой, угрозами солдат – «подождите, доберёмся и до вашей землицы! довольно поцарствовали!», – и вот шлют теперь свою тревогу в Питер и в Новочеркасск.
А в России – не одно донское, но 12 казачеств, и всего казаков до 4 миллионов. И при Главном Управлении казачьих войск, на Караванной у Симеоновского моста, теперь зародился Совет Союза всех казачьих войск – взяли туда и «перводумца Ковынёва», как его теперь называли в газетах, «перводумец» стал его главный чин. По этой несущейся с фронта тревоге решили ещё в конце марта, до Пасхи, собрать в Петрограде общий казачий съезд – и в подготовительную комиссию опять-таки выбрали Ковынёва, хоть и штатского, а всё равно природного казака. На съезде и будет обо всём галда, и каждое казачье войско усилится сплоченной силой остальных, и попробуй солдатня не посчитаться!
А Федю Маша звала приезжать в марте, и сам он рвался, конечно, на Дон,- но всероссийский казачий съезд стоил того, чтоб и задержаться тут. А дальше – Горный институт (ректора переизбрали, и со студентов уже не требовали всех зачётов) этой весной кончит год раньше, хоть и не возвращайся с Дона.
И Зинаиду же звал весной в станицу.
На одни и те же недели приходило решаться всему: и семейному, и донскому.
Но чем потерянней становилась для Феди его петербургская покидаемая жизнь – тем и приятнее последние деньки больше потолкаться в литературных кругах, ещё надышаться, чего уж не будет скоро. И теперь, посиживая над матерьялами к съезду в Управлении казачьих войск, да гутаря с казачьими тут старшинами, – не упускал Федя, что близко – через Фонтанку, Литейный да на Басковой – редакция «Русских записок». Да и потянулся сегодня туда.
В Петрограде наступила оттепель, чуть ли не первая за всю зиму. Сразу небо стало жёлто-мутное, и под ногами жёлто-серое снежное месиво, даже снег тут не похож на снег. От извозчиков, от автомобилей летят в пешеходов брызги – никогда Петербург не бывает такой отвратный, как в зимнее слякотное время. А трамваи – все облеплены гроздьями, на передних и на задних подножках. Гражданских зевак сильно поменело от первых дней революции, но солдат гуляющих полно! – не кончается праздник у них.
И месил Ковынёв по раскислым улицам, сразу превратясь из казака в беспомощного горожанина в тяжёлом ватном пальто и в галошах.
Близко-то близко, но за этот пяток кварталов надо было перемесить ногами совсем в другой мир, и самого себя перемесить – опять к интеллигентному, литературному.
В редакции – своя прелесть. Сидят за столами и скучают дружелюбные любопытные женщины, всегда рады своему автору, посидишь около них, пошутишь, они расскажут, ты расскажешь, ещё узнаешь что-нибудь остренькое или полезное – та особая редакционная непринуждённость, какой не бывает в обычных учреждениях… Так Владимир Галактионыч всё в Полтаве? Болеет? А что Алексея Васильича не видно? Да он всё никак не разделается с комиссариатом, теперь сдаёт его. А ваш, Фёдор Дмитриевич, февральский очерк прочёл Венедикт Александрович, хвалил. Значит, идёт? Да уже в наборе.
Покалякали, много новостей вот каких – театральных. Театры эмансипируются, везде автономные советы из ведущих артистов, предсказывают золотой век искусств, в Александринке начинают репетиции запрещённого Сухово-Кобылина и «Павла I» Мережковского. На всех афишах бывших Императорских театров везде орлов заменяют лирой. Сегодня и завтра идёт «Маскарад» по тем билетам, что пропали в дни революции. Вчера в Михайловском – учредительное собрание Союза Искусств, масса художественных проектов.
Да, художественный, артистический мир всегда кипит, и здесь особенно чувствовал Ковынёв своё неисправимое провинциальное отставание. Как ни теснился в писательскую среду, но сознавал, что остаётся вахлаком, казаком, не успевал за этой тонкостью угнаться ни ушами, ни глазами, ни вкусом.
Тут ещё один автор зашёл на минутку – Гусляницкий, торопился, увидел Ковынёва и стал зазывать его с собой:
– Тут всего два квартала… к Пухнаревич-Коногреевой. У неё сейчас публика занятная собралась и приехал доктор из Ярославля, рассказывает, как там революция прошла, очень интересно, это вам нужно всё знать, пойдёмте!
Ну, пошли.
Действительно рядом. (Федин глаз и по дороге не пропустил: тянулись сани с дровами – стали в город подвозить, цена упала, а то за революционные дни подскочили дрова.)
Дама эта, Пухнаревич-Коногреева, известная кадетская деятельница, оказалась толстенькая, сбитая. И с очень уверенным выражением круглого, не слишком умного лица.
Доктор из Ярославля ещё не пришёл, вернее – уже вчера был, рассказывал, а сейчас опять придёт, вот ждали. Ждали, сидели, болтали, не стесняясь будним днём, – как впрочем и солдаты же гуляли по улицам. А пока, до доктора, во главе беседы сидел писатель Гнедич – уже изрядно пожилой, и лицо со складкой артистизма.
Из кресла, скрутив колено на колено, Гнедич говорил:
– Я – только писатель, всего лишь. Но я теперь – свободен! Наконец нам дали возможность жить, дышать и мыслить! Мне позволено называть чёрное – чёрным. А раньше – нельзя было, сорок лет меня кто-то запрещал. На меня посылали доносы, обвиняли в возбуждении общества. Мы хотели только добра, а нам говорили: холопствуйте. О, неужели же прошло время шутов и прихвостней, евнухов правды?
Поразился Федя, как он закруглённо говорит, «евнухов правды», и как это язык легко складывается? – а это он статью подготовленную читал, статью для газеты, листок у него на коленке лежал, а коленка на коленке, сразу и не заметишь.
– О, неужели на месте рухнувших капищ заклубятся новые алтари? Предоставленные своей воле, о, мы будем теперь ещё строже к себе. Теперь наше сильнейшее оружие – свободное слово! Мы – накануне великого расцвета сил. Душа готова любить и верить. Подумайте: русская печать свободна! – а нам даже некогда порадоваться, так погоняет нас время. А Пушкин, Белинский, Тургенев – сошли бы с ума от радости.
Богомольная русская дура,
Наша чопорная цензура! -
кончилась ты наконец!… Господа! – Гнедич так проникся и разволновался, что, видно, выходил из своей статьи, вставлял от себя и обводил всех чуть не со слезами: – Да сознаёте ли вы полное счастье, что мы живём в такую эпоху? Радость так огромна, что даже жутко становится за её прочность! Люди были в цепях, но ведь и идеи были в цепях! И вот – звучит колокол свободы! Сейчас можно только работать, радоваться и молиться! Было стыдно называться русским – при этом царе. Впервые быть русским – не значит стыдиться своего государственного строя. Мы выросли в собственных глазах – и европейского общественного мнения. Есть зрелища святые, перед которыми не может не обнажить голову даже враг. К таким зрелищам принадлежит русская революция! В какой-то чудесной гармонии решатся её конфликты. В тайниках своей оскорблённой души русский народ всегда носил эту красоту, которая теперь вышла наружу. Как нам не расплескать этого нектара! Снова преломилась плоть и пролилась кровь! Это будет всенародная, вневероисповедная литургия! И теперь, на обломках самовластья, Россия напишет имена!
Федя даже съёжился весь: ведь вот умеют писать! вот умеют говорить!
Хоть и печатал Ковынёва столичный журнал – а Фёдор Дмитрич и по сегодня робел перед каждым петербургским писателем, и особенно перед ними всеми вместе: что они знают и умеют – куда ему, донскому опорку.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления