Это Саша все недели бескорыстно делал только революцию. Это он – мучился, к кому примкнуть, с кем соединиться, за кем идти, вот возвращался в социал-демократию, и теперь вместе с Рыссом носился с объединением её ветвей. А обыватели тем временем вернулись к своей обычной жизни, понимая и новую эпоху вполне по-старому, и опять у них вечерами играли граммофоны. И проходя по лестнице мимо двери второго этажа, чуть не каждый раз слышал Саша на площадке:
Что ты – одна всю жизнь.
Что ты – одна любовь,
Что нет любви другой.
И выберут же пластинку. Эта песенка прохватывала Сашу на прострел, и даже до обиды: точно как про него. С какой непонятной узостью, с каким отчаянным постоянством, почему он так привязался к одной, к одной, которую и видел мало, и отдалилась она, отчуждилась, – а Сашу растравно тянуло всё только к ней, а не к каким другим, кто с пониманием, ясным взглядом, ясной речью. Сам Саша был ясен, прям, отчётлив, и всё замудро-запутанное его обычно отталкивало, – и только одна Еленька, с её смутностью, нечёткостью, привлекала необоримо. И Саша отсечь не мог, и хуже того – не хотел.
Врезалось, как она сказала ему последний раз, на своих именинах: «Я – плохая! так и знай: я могу изменять!» На что ещё надеяться, если девушка сама о себе так говорит?
А тянуло, тянуло, всё равно.
Минувшие дни он настойчиво звонил ей по телефону, требуя встретиться: теперь спохватился и понимал, что за эти недели мог и совсем её упустить. Но знал он свою прямоту и силу: как повилика, как горох не могут расти сами, но должны обвиваться на твёрдом стебле, – так и Еленька, сама того не понимая, нуждалась в нём, чтобы выжить, определиться, да ещё в такое шаткое революционное время. Пусть не понимала она, но Саша понимал за двоих, до чего они друг другу нужны!
Он телефоном искал её с воскресного вечера, как загляделся на покорность Вероники Матвею. Он хотел её видеть тогда же немедленно, – в понедельник? во вторник? – но два вечера подряд не заставал её звонком, потом застал днём, предлагал прийти к ней в этот же вечер – она сказала, что занята. И, сколько можно по телефону угадать тон, – никакой обрадованности не отозвалось в её голосе, не соскучилась.
Но Саша не дал движения гордости, не покинул трубку, а настаивал и даже просился на свидание: только увидеть её нужно, лицом к лицу, а там напорным убеждением он её оборет! Чего в ней нет – это стойкости постоянства.
А она всё отказывалась. Да неужели все вечера заняты? Все вечера. Но тогда днём, ведь курсов нет сейчас. (От Вероники знал, что Еленька не мелькает и на курсовых сходках.)
Нет, оттягивала. Нет. Потом. Неделькой позже.
А сегодня проснулся – и толкнуло: да просто пойти вот сейчас, утром, не звоня, не предупреждая! Врасплох только её и застать. Иначе он не добьётся.
Вскочив от постельной неги, завтракая, собираясь, волнуясь, – испытывал и решимость.
Все эти месяцы, с ноября, он ошибался, что видел её урывками, откладывал на течение времени. Так – её не удержать. Её надо брать штурмом.
И немудряще, просто – жениться на ней. А почему нет? Свобода личная ему не нужна ни для кого другой, свою свободу – сладко отдать Еленьке. И тогда остальная его свобода наилучше пойдёт на дело. Но – чтоб Ёлочку иметь под рукой. Бойцовских качеств она ему не придаст – но бойцовских качеств у него и своих отбавляй. Скорей, она будет его заволакивать, отволакивать – но этого и хотелось, как лучшей в мире игры. Как тёмной влаги к ясному дню. Нет, хорошо ему будет с ней, хорошо! Не зря он так пригляделся к ней, с первого же раза, хотя всегда казалось своим, что она ему не пара.
Шёл к ней – и зашёл в цветочный магазин. Этого вида торговли революция не прервала, и толпа не громила этих магазинов, и цветы откуда-то всё время поступали. Социал-демократу, да даже и офицеру-республиканцу сейчас идти с букетом цветов было смешно – но тут уже недалеко. А именно с цветами, он чувствовал, нужно сейчас. Насобрали ему каких-то в хороший букет, с перевесом красного.
Да, ему приятно было так: войти – и рассыпать эти цветы у её ног, если б, опять же, не смешно.
Превосходство силы, энергии давало ему такую возможность: быть с Еленькой нежным, и даже поклоняться.
Кроме ликониной матери и ещё какие-то родственники с ними жили, но приходящие молодые люди почти не видели взрослых. Сейчас – прислуга, уже введя Сашу в промежуточную комнату, при нём постучала к Ликоне в дверь.
И Еленька появилась на пороге – в платьи, не по-утреннему праздничном, и сама – сияющая, даже воспалённая от сияния.
Саша – вздрогнул, не ожидав такой встречи.
И тут же понял: да это – не к нему?
Её взгляд был готовно уставлен – но это пока она не осознала его появления.
А вот – поняла.
И шагнула вперёд. В этой просторной комнате она уже как-то принимала его – но как раз сейчас тут закатан был ковёр, мылся пол.
Ликоня повела головой, как лошадка по несвободе, – и отступила. И головой пригласила войти в свою комнату. Ещё не сказала слова никакого – ни радости, ни упрёка, зачем же он так внезапно, и утром.
В ней так много было сейчас необычного, Саша не успевал всего охватить: что же? Изумлённая? – но и отсутствующая. Глаза – как воспалённые от бессонницы, но ничуть не утомлённый вид. А одета, хотя утро, в прекрасное вечернее платье – узкое, алое, но с синим пробрызгом или отливом. Почему? Примеряла?
Саша забирал её глазами, и не пытаясь скрывать восхищение. Это не только была – та, к кому он шёл, но и выше! и прекрасней! Как она изменилась за эти две недели! – вдвое? втрое? Покрасивела? – это мало сказать. Лицом её завладевало победное шествие красоты.
Не шествие – нашествие! Поселилось – и нескоро уйдёт.
Он подал ей букет – не галантно, не гостинно, а двумя руками, выбросив их вперёд – молодо-дружески, восхищённо.
И – выиграл. Не могла ж она просто так бросить букет: надо обрезать, в вазу поставить, или прислуга сделает. Но – вышла.
А он – остался в её комнате один. Оглядывался во все стороны, стоя.
Ощущение было, как если б он обеими руками погрузился в саму Ликоню – под локти её, или под рукава, или под локоны чёрные на плечах. Не только дразнящий запах этой комнаты – духи и ещё что-то, но разбросанные, разложенные, застигнутые как они есть предметы и приметы её жизни, на стене в овале силуэт чёрной тушью, ещё декорации театральных спектаклей – фу-у, голова закруживалась, пока он поворачивался в полный круг, – до чего ж этот мир явился ему необходим, желанен – и почему? Такой инородный – а захватил бы его и весь в один загрёб вместе с Еленькой.
Хотя понимал он, понимал, что ему и всегда, а особенно в нынешней роли, – никак не шло бы таскаться с ней по каким-нибудь «Бродячим собакам», приютам, притонам взъерошенной театральщины.
Вошла, неся букет уже в вазе. Как тяжёлое, как через усилие. Поставила на столик.
Она не только, кажется, не сказала ему ещё ни слова? но и голову несла как-то мимо, но и полными глазами не посмотрела прямо, кроме того первого взгляда на пороге, непонимающего. Бывала она равнодушной, полувнимательной, насмешливой, – но, кажется, никогда такой чужой.
А он – никогда ещё не был так остро прохвачен ею, пронят, окружён, никогда так не желал её! И ещё будоражило это вечернее платье поутру. Шла она на дневной спектакль? – так будни.
– Ты куда-нибудь уходишь? Генеральная репетиция? – спросил он, имея в виду как тогда с «Маскарадом».
Но этот вопрос и заставил её поднять полный взгляд к нему в глаза. Мгновение смотрела прямо-прямо, как он и хотел. Не только глаза её, тёмно-темно ореховые, без близкого понятного поверхностного выражения, сосредоточенные в себе, – а и ресницы как будто сгустились, маленький рот не был детско-подушечным, как всегда, а будто развился.
Провела одним плечом беспонятливо:
– Репетиция?
А поняв – удивлённо и как бы с гордостью:
– Нет.
Не понял тона. Разве это уже её не увлекает?
– Но не на курсы же? – почему-то возразил, бессмысленно.
– На курсы? – вовсе удивилась она. И верхняя губа её, вот чудо, удлинённая, – повелась как-то вбок, не с сожалением, но… – Так их же нет теперь.
– Ну как, – обиделся он за революцию, но механически. – Сходки. Общественная работа. Вероника, многие ходят.
Она колебнула бровями, как не веря. Колебнула плечом. И как о потерянном:
– Да нет, уж какие теперь курсы.
Трёх недель не прошло от вечера её именин – и как изменилась! Конечно, и Саша изменился, и все, исторически прошла эпоха, но…
– Ты – очень изменилась! – выговорил ей своё удивление, но и восхищение.
– Ты – тоже, – провела она взглядом.
А! Всё же – видит. Заметила. Хотел бы услышать, что – изменился к лучшему, боевому. Но Еленька какая-то невнятная была: посмотрела, сказала – внятно, а тут же – уколебнулась головой, ушла взглядом.
Они всё стояли.
Села на маленький стул без спинки, взяла от туалета. Ему указала на кресло:
– Садись.
В том тоне, что: раз уж пришёл.
Он сел и теперь уже не мог смотреть во все стороны, а определился его обзор так: сама Еленька (спиной к окну, уже в глаза её не вглядишься), проход к окну – а по другую сторону её кровать. Под оливковым покрывалом.
Когда он шёл сюда, он думал: для разгону будет ей рассказывать. Во скольком ярком, необычном он участвовал за эти две недели, она наверняка ничего такого не представляет. А этим рассказом и дать ей почувствовать, что он – герой наставшего времени, из тех, кто и дальше поведёт. Это – должна она ощутить.
Но так не в лад, в случайностях пошла сразу встреча, короткими недоумениями, так видимо он пришёл некстати.
Да Ликоня всё ещё казалась невменяемой, отсутствующей. Такого приёма он не ждал.
И это вечернее платье с раннего утра…
– Так ты, всё-таки, идёшь куда-нибудь?
– Нет, – тихо.
А он, не дождавшись «нет», ещё разогнался:
– Я тебя задерживаю?
– Н-нет, – не так уверенно.
Но уж как ни пришёл, а уйти он не мог без серьёзного. Надо было всё равно – говорить. А говорить – Саша умел только напрямую, не хитря.
– Почему ты ко мне так переменилась, Еленька? – Он сидел прямо против окна, и его-то она видела хорошо. Вместе с этим вопросом он запрокинул голову.
Она повела одно плечо немного вперёд, другое назад. И так же рассеянно:
– Я к тебе – не переменилась.
– Нет, соберись! Нет, ты меня даже не слышишь. Как же не переменилась? Ты такая не была никогда.
Да никакого б ему ответа, никакого объяснения, а – если б только можно было чуть притянуть её к себе, как было раза два зимой, – и никогда не хотелось этого так закружливо, затяжно. Ещё из-за этого платья… Зря он дал себя усадить: усаженные – как привязанные к своим местам. А пока оба стояли – ещё естественно было бы подойти.
Вдруг она странным движением, как умываясь, наложила соединённые маленькие ладони на лоб, и медленно, медленно провела по лицу вниз. И оттуда вышла уже как будто с вернувшимся смыслом:
– А что? И когда? – раздельно спрашивала, – ты знал когда-нибудь? о моей жизни? С тех пор как катались на лодке в белую ночь?
Этой белой ночью – полосануло его! не только вспомнил перламутровую воду и незатухшую заревую розовость за Петропавловкой, и саму Еленьку на носу – в белом, а затемнённую при убылом свете, вот как сейчас, – не только вспомнил, а понял: что сразу тогда, в тот момент, в ту ночь – она была вся для него открыта, – а он не внял, не спешил, не приник, – ещё вольная долгость простиралась впереди, ещё каза-алось… А неполных три года с тех пор и даже последние месяцы в Петрограде, когда встречались, это уже не сближение было. После той лодочной прогулки – отдаление.
А сейчас, в тёмно-огненном платьи, – она сидела насколько расцветнее, взрослей и красивее, чем тогда.
А сейчас, поняв, и со своим принесенным решением, и готовый гигантским шагом перешагнуть назад всё то, что упустил, испытывая горячее частое дыхание, от которого мог переломиться голос, – выклоняясь из кресла вперёд, сколько оно допускало:
– Еленька! Я, правда, знал о тебе мало. А ты сама никогда не раскрываешься. А я всегда был занят каким-то делом. И – война же! И на эти последние недели я совсем тебя не покинул, но был в таком вихре – могу тебе рассказать. На самом деле, я о тебе никогда не забывал, ты во мне – сердцевина, косточка, в самой моей глуби и всегда со мной, – и я сегодня пришёл к тебе, чтобы…
Театрально, смешно, никогда б не подумал – а хотелось стать перед ней на колени – как раз бы шаг вперёд, а дальше – головой в её колени.
Но – не ссунулся так, конечно. Однако сидел на краешке кресла, весь подавшись к ней:
– Я пришёл к тебе – знаешь, как раньше говорили: моя шпага и рука! Я пришёл – твою жизнь охранить, а свою – предложить тебе! Я, честное слово… – (он торжественность хотел снять, чтобы не смешно) – я просто сам удивляюсь, до чего я, правда, без тебя не могу. И до чего я тебе предан.
Он не помнил себя, когда бы говорил так.
А в ней – ничто не проявилось. Не качнулась. Кажется – и не покраснела. Не переменила положенья рук.
И вдруг догадка толкнула его. Он всё собирался выложить своё, а не подумал о ней как следует. Всмотрелся:
– Скажи: тебе плохо? У тебя горе?
И теперь естественно встал, переступил к ней, положил руку на любимые её волосы, чёрную гладь, спадающую по краям лба коротко, а дальше длинно.
Но она не усидела под его рукой, а тоже встала. И высвободилась.
– Спасибо. – Улыбнулась.- Но беды у меня нет. Спасибо.
Но это не был ответ на всё. Он сказал ей – больше. А что скажет она – на все?
Теперь Ликоня стояла так, что оконный свет упал на её лицо – и Саша разглядел: да это – не горе было, не потерянность. А – взожжённое, ни к чему не внятное – это было на лице её – счастье???
Он – никогда такого не видел!!
И – ещё б не догадался, если б её не любил.
– Ты… ты… – взял он её за руки с упрёком, срываясь дыханием вгоряче, – ты…
И вот теперь глаза её наполнились смыслом. Полноглубные, они говорили: да.
Как сожжённое дерево, недожжённый столб, Саша стоял, недоумевая. Не принимая. Это было, значит, так – но этого не должно было быть.
Он никак этого не ожидал!
Но так и должно было случиться? Никогда она ему не давалась. Послана на мученья.
Вдруг она подняла свою маленькую руку и провела по лбу его, поправляя сбившийся волос. Ласково, сожалительно. Но почти как мать.
И в этом касании была её власть над ним.
А он стоял всё тем же недоумелым столбом.
Стоял неразумно, но образумливался. Но в трезвую его голову возвращался смысл, не замкнутый этой девичьей беззащитной комнатой.
Краснокрылый Смысл, который носился над улицами, над городами.
– Знаешь, – очуивался он. И голова его опять выходила в запрокид, но не такой гордый, как недавно. – Было бы время другое, но в такое… Ох, ещё я тебе понадоблюсь. В тихий уголок тебя не уведут – потому что тихих уголков не будет скоро. Я – так предчувствую, что я тебе понадоблюсь. Что ты ещё…
Её лицо так близко было – а не поцелуешь. И он только вбирал её глазами, несогласный отдать, и неспособный уже никогда оторваться. Нет, это он был старше её, вот за этот месяц.
– Еленька, я предложил тебе, и это остаётся так. И когда тебе плохо будет – зови.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления