— А, так ты теперь у моей милой пресс-секретарь? Не знал.
— …
— Может, порвать тебе пасть?
Он бросил это будто шутя, с лёгким смешком, словно не веря в происходящее, но обстановка от этого легче не стала. Он водил языком по нёбу и лениво, оценивающе разглядывал Гувера — взгляд этот живо напоминал голодного льва, завидевшего газель.
— Прошу прощения.
Гувер пробормотал это упавшим голосом и понурил голову. Получать выволочку от начальника, которого всегда боготворил, да ещё при постороннем, — радости мало. Гувер, по большей части несносный, иногда жалкий, в эту минуту казался мне самым несчастным человеком на свете.
— Милая. Долго мне ещё ждать? Я уже начинаю злиться.
Тон был совсем не тот, что когда он рычал львом. Вкрадчивая интонация, ласковый голос, губы, что при встрече взглядов будто только этого и ждали — едва заметно поползли вверх. Но я-то знаю, как и насколько переменится эта грошовая нежность в зависимости от моего ответа.
Сейчас-то он строит из себя великодушного — мол, так и быть, прощаю, — но стоит ответу разойтись с тем, что он себе наметил, и он, ясное дело, разбушуется похлеще рогатого дьявола.
Но, как ни странно, именно сейчас он меня не пугал. Удивительное дело. Раз мой план раскрыт, мне бы полагалось трястись от страха, тревожиться и лихорадочно соображать, когда падать на колени, — а вместо всех этих чувств я просто… раскисла.
Как бы сказать.
Было ощущение, будто я наткнулась на огромную, непреодолимую стену, и при этом — бессилие, словно дошла до своего предела. Как если бы я вдруг постигла душу вечного второго ученика по школе, который, как ни старайся до кровавых соплей, первым ему не стать. Не сталкивать же его, в самом деле, с крыши.
— Эх-х.
— Ответа, который велено дать, так и нет.
— …
— Ты что, время тянешь? Хитрость какую измышляешь?
— Э-эх. Со стороны послушать — решат, что вопрос бог весть какой важный. Делов-то, чтобы из-за этого хитрить.
Я уже давно потеряла всякий страх и нарочно, чтоб он слышал, забубнила под нос, — он чуть приподнял бровь и усмехнулся, а Гувер обвёл меня вытаращенными глазами, как смотрят на сумасшедшую.
— А вопрос-то важный. Только ответишь — и я решу. Ревновать мне или нет.
То уверял, что ревность — это удел исключительно мой, а теперь, выходит, и сам собрался ревновать. Причём к Адаму и Гуверу. Вопрос был настолько никчёмный, что лицо у меня само скривилось. Только и знает, что прощупывать людей своим «вкусы?», а теперь ещё и лепит это куда попало.
— Я-то думал, что ты вытворяешь несвойственное тебе из-за меня. По какой бы то ни было причине.
— …
— А тут мне кто-то и говорит: если возлюбленная ведёт себя непривычно — значит, загуляла.
— …
— Это значит, что если у тебя в голове сидит другой хрен, то разговор будет совсем, блядь, другой, красавица. Усекла?
Не усекаю. И знать не хочу, а понимать — тем более, но если и в этот раз не ответить, неизвестно, что выкинет этот псих. Неуклюжие отговорки тоже не годятся. Отделаешься чем попало — он, как на допросе преступника, начнёт въедливо докапываться до каждой мелочи и изведёт меня вконец.
— Минуточку. Принесу реквизит.
Тяжело вздохнув — уж не знаю, в который раз, — я оставила надменного, как тиран, Тео и съёжившегося, как преступник, Гувера и направилась в спальню. Взяла с туалетного столика в гардеробной большое ручное зеркало, вернулась в гостиную и встала перед Тео.
— Объясню всего один раз, так что слушайте внимательно. И смотрите.
Тео вопросительно приподнял брови, и я поднесла зеркало вплотную к нему — он мельком, вскользь глянул на своё отражение.
— Насмотрелись — теперь взгляните на Гувера.
— Это к чему ещё.
— Вы же велели отвечать. Вот я и предъявляю доказательства.
— Доказательства?
— Мне ведь тоже кое-кто сказал: что я на красивые лица помешана.
— И?
— И разве, имея под боком такую красивую оболочку, я польщусь на какую-то другую?
Тео отвернулся от зеркала и беззвучно рассмеялся, будто не веря своим ушам. Но досада, залёгшая между бровей, исчезла, словно её и не было, а алые, точно спелый плод, губы плавно изогнулись. Похоже, он и сам прекрасно знал, до чего хорош. Не зря говорят, что нет людей, которым не по нраву похвала: слова о его неотразимости явно пришлись ему по вкусу — Тео какое-то время потирал уголки глаз и тихонько посмеивался, а потом вдруг вскинул на меня взгляд.
— Нравлюсь?
— Кхе-кхе.
Лицо-то нравится, но всё остальное — сплошная беда; не успела я открыть рот, чтобы это сказать, как Гувер кашлем оборвал меня.
Я скосила на него глаза — Гувер подавал знаки, то морща, то расправляя все мышцы лица. Тайный сигнал, который он украдкой слал, опасливо косясь на Тео, выглядел до того отчаянным, что проигнорировать его я не смогла и захлопнула приоткрытый рот.
— Отвлеклась? Что, не нравлюсь?
— Нравитесь.
— Тогда чего так. Подбиваешь меня поревновать, что ли?
— Снова зеркало вам показать?
— Дважды этот фокус не пройдёт, красавица.
— Ну вот честное слово. Поревнуете дважды — так, чего доброго, и человека убьёте.
Я всего лишь проворчала это от вскипевшей досады, но настала странная тишина. Он молча, в упор смотрел на меня снизу вверх, а Гувер почему-то судорожно втянул воздух. Руки у него тоже едва заметно дрожали. Я часто заморгала — но недолго; со скрипом, как сломанный механизм, повернулась к Тео, и наши взгляды сами собой встретились.
— Я же говорю — я не делаю это так мило, как ты.
Только теперь я поняла вчерашний разговор.
«Я-то так не делаю».
«А вот это уже по твоей части».
«Это» делаю я, а «так» он не делает — то есть он не станет ограничиваться пустой болтовнёй.
Я очнулась так резко, будто меня в морозный зимний день столкнули в ущелье, подёрнутое тонким льдом. И в тот же миг душа, вернувшаяся с короткой прогулки, потихоньку улеглась на место и тревожно заколотилась, словно напоминая о себе. В заледеневшей от внезапного холода голове плавали ясное лицо Адама и преисполненное преданности лицо Гувера. От одной мысли о том, что было бы, оговорись я хоть словом, делалось жутко, и тело пробирала дрожь.
— С ума сойти…
Прижав ладонь к ноющему лбу, я плюхнулась рядом с ним. Тео склонил голову, будто подстраиваясь под мой уровень глаз, и уставился на меня, а я, тупо разглядывая заполнившее всё поле зрения красивое лицо, протянула руку к его груди.
Тук, тук, тук, тук-тук, тук-тук-тук, тук-тук-тук-тук. Пульс, бившийся всё чаще, явно был человеческим, но то ли оттого, что сам Тео — всего лишь данные, в нём не было ничего человеческого.
Нет, ну почему именно он. Даже в хозяйке сэндвичной есть своя, по-своему человеческая черта, — а Тео, даже с поправкой на этот мир, где человеческая жизнь не дороже муравьиной, был как-то особенно крайним.
— Опять решила отделаться нежностями.
Слова звучали как упрёк — мол, не выкидывай свои штучки, — но руки его были честнее. Он перехватил мою ладонь, переплёл пальцы, да ещё и легко коснулся губами тыльной стороны кисти. Вёл себя как форменный псих, но ради Гувера, только-только переведшего дух, я решила пожертвовать рукой.
— Вовсе нет, я просто проверяю.
— Что.
— Ну кто же из ревности сразу думает об убийстве. Как можно быть до такой степени крайним? У вас, случайно, нет планов уверовать в какую-нибудь религию? Вам правда надо покаяться. С ума сойти.
— У моей милой что, в башке клумба цветёт? Само собой, надо устранять, — с чего бы оставлять источник угрозы в живых. Кому на радость.
— При чём тут клумбы и источники угрозы, я же говорю — проблема в убийстве!
— Тогда веди себя так, чтоб не приходилось ревновать.
Я не просто потеряла дар речи — у меня попросту отвисла челюсть. И что рот мой раскрыт, я осознала, только когда поняла, что та обалдевшая женщина, отражающаяся в глазах Тео, — это я.
Это какое-то невыносимое бессилие.
Не унимавшееся нутро вздулось, как перекачанный воздухом шар, и дыхание перехватило. Я молча вздыхала и сверлила его взглядом, а он спросил: «Чего».
— Ничего.
— Губы на пол-локтя надула, а говоришь «ничего». Чего.
— Как тут скажешь, когда страшно. А вдруг вы опять заведёте: убью кого-нибудь, то да сё.
— О ком это ты?
— Жалобы и недовольство на того, кто сейчас, вскинув глаза, спрашивает: «О ком это ты?».
— До чего же ты, блядь, милая.
Иногда мне становится любопытно, какой у Тео вкус на красоту. Вот и сейчас. Ничего милого тут нет и в помине. А он, выставляя напоказ даже ямочки на щеках, смеётся — будто вздыхает.
— Ну послушаем. Что там у тебя за жалобы и недовольство.
— Не надо. Не буду.
— Не ломайся.
— Меня от злости так распирает, что фильтр не работает. А у того, кто будет слушать, нет фильтра насчёт уважения к чужой жизни.
— Ничего страшного. Ты милее всего, когда трещишь без разбору что попало.
Не пойму, что хорошего, если я не могу говорить именно потому, что он не уважает чужую жизнь, — но, по крайней мере, обстановка была не такая, чтобы кого-то лишать жизни. Раздумывая, с чего бы начать, я заметила ноги Гувера, стоявшего поодаль.
— Для начала позвольте Гуверу сесть вон туда, на диван.
— А вот это уже ни хрена не мило, милая.
— У меня язык не поворачивается — он же будто наказанный стоит. Мне не по себе.
— Так он и наказан.
Стало ещё больше не по себе.
И без того сдавленное нутро сжало так, будто на него навалилось стадо слонов. Слова закипали и рвались наружу. Но стоило мне немного заступиться за Гувера, как взгляд у Тео тут же стал злым, и я протянула ему мизинец. Лишь вырвав обещание, что он ни за что не отомстит и ничего не сделает, я смогла заговорить.
— Вот что меня не устраивает. Ревновать-то не из-за чего, а вы в одиночку и за барабанщика, и за дудочника — целый спектакль разыгрываете. Ладно бы, сто раз уступлю, мы встречались наедине — это я ещё поняла бы. Вы же говорите, что всё знаете. Мы ходили втроём — как вообще можно такое надумать? И вообще, почему вы каждый раз так? Всё знаете, а прикидываетесь несведущим. Вам что, весело играть с людьми?
— Это что ещё такое.
— Что такое?
— Тебе меня обманывать можно, а мне нельзя?
Слова, хлеставшие из меня, как прорвавшая плотину вода, разом оборвались. На душе по-прежнему было тяжело и обидно, но он был не так уж неправ. Ведь точно так же, как он, делая вид, что не замечает моих похождений, строил из себя невозмутимого, и я с вполне определённой целью обманывала его.