В отличие от меня, раздетой догола, на нём всё ещё болталась рубашка с напрочь оторванными пуговицами. Пока мой взгляд был прикован к крепким мышцам, мелькавшим в просветах белой рубашки, он содрал и последний клочок ткани, прикрывавший моё тело.
— Приятного мне аппетита.
* * *
Неужели секс всегда такой.
Подобно тому как отнятый силой первый поцелуй оставил по себе мутный осадок, и мой первый секс оказался далёк от того, что я смутно себе представляла.
Не то чтобы я мечтала о красивом действе, как в кино, где делят жар тел и нежные чувства. Но такой пошлый, жадный секс — будто тебя пожирают заживо — я не представляла себе ни единого раза.
— М-м, ах! А, по, ы-ых, хватит, а-а!..
Когда он сосал грудь, было ещё терпимо.
До чего же он извращенец: уткнувшись лицом мне между ног, он и не думал останавливаться. Похоже, он не остановится, пока не высосет всё досуха.
А мучилась-то я. Чем громче становились хлюпающие звуки, тем сильнее намокали мои глаза.
Сколько я ни извивалась, ни сжимала ноги, пытаясь его оттолкнуть, он не только не отрывался, но и, будто веля не мешать, легонько прикусывал нежную плоть.
И тогда я, точно громом поражённая, снова — и-ик — судорожно втягивала воздух и застывала; до чего же он несносный. Он, будто из снисхождения, вместо лона принимался покусывать и облизывать внутреннюю сторону бедра.
Поначалу я была ему даже благодарна, думая, что он даёт мне перевести дух, но лишь после того, как это повторилось несколько раз, я поняла. Он делает это нарочно. Едва старательно накопленное наслаждение подбиралось к пику, он чутко улавливал перемену во мне и отступал.
И с тем, как он кусал и сосал бёдра, та же история. Наставит засосов — и я уже не смогу носить шорты, недопустимо короткие даже по конфуцианским меркам.
— Ы-ы, по-погоди, хватит, ха-а!..
— Угу, хватит.
Он коротко поцеловал саднящий от долгого покусывания и насасывания пик и покорно отстранился, будто соглашаясь меня послушать. Но и без того ясно. Это была уловка — мучить меня, покусывая бёдра или насасывая грудь, пока я не утихну.
— Моя милая такая вкусная, что у меня сейчас член лопнет.
Видно, терпение его и впрямь иссякало: на точёной линии челюсти вздулась синеватая жилка. Не моргая, уставившись на промежность, перепачканную его слюной, он расстегнул штаны. И в тот же миг во мне пробудился задремавший разум.
— П-погодите. Н-нельзя.
Я разом очнулась. Член, выскочивший из распахнутых штанов, казался ещё больше, чем когда я увидела его впервые.
— Что нельзя.
— Т-такое не влезет. Нельзя. Правда нельзя.
Я замотала головой и напрягла ноги, а он, словно говоря «и не мечтай», широко развёл их и устроился между ними.
— Когда ты так — меня ещё больше заводит, красавица.
— Л-лучше рукой…
— Влаги много, вошёл бы легко, но пересыхать нельзя, так что кончу разок — и вставлю.
Слов моих он и не слушал. Сжав член в кулаке, он принялся медленно тереть моё лоно вздувшейся головкой.
Стоило горячему, твёрдому куску плоти задеть бугорок, как от места соприкосновения поднялся жар и всколыхнул нутро.
Вверх-вниз. Всякий раз, когда он медленно водил от разделённого холмика до влажного входа, липкие, чавкающие звуки поднимали температуру ветхого номера.
Когда он тёр по бугорку или холмику, я, не вынося этого томительного раздражения, извивалась, а когда надавливал на вход, будто вот-вот втиснется, в страхе вздрагивала — и так металась между жаром и холодом.
— Нет в моей милой ни одного некрасивого места.
— Ах, м-м.
— М-м? Ты тоже знаешь?
Я отвечала не в знак согласия — это был звук, сам собой вырвавшийся из плотно сжатых, чтобы сдержать стон, губ, — но, поскольку он был не так уж неправ, я кивнула. Тогда он со вздохом-смешком обронил: откуда только такое взялось. То ли мне почудилось, но и прижатая головка, казалось, покачивала своей макушкой.
Глаза, упорно следившие за трущимся местом, были сильно сощурены, точно в подтверждение того, до чего он сосредоточен, а язык, без устали смачивавший губы и не знавший покоя, и линия челюсти со вздувшейся жилкой возбуждали сильнее всего на свете.
— А, ха-а!..
— Бля.
В тот миг, когда покачивающаяся, будто живая, головка совместилась со входом, лоно разом окатило горячей, тягучей жидкостью. Смаковать это непривычное, томительное ощущение было некогда. Ведь член, ещё не закончивший извергаться, грубо вломился в приоткрывшийся вход. Целиком, до самого основания — так, что штаны его коснулись моих ягодиц.
От слишком сильного испуга закричать невозможно, и от слишком сильной боли — тоже не издать ни звука. Сейчас во мне было и то, и другое.
Если раньше во мне остыла столетняя похоть, то теперь и десятитысячелетняя остыла настолько, что наружу полезла брань. До чего же было больно: из вытаращенных глаз сами собой потекли слёзы.
Боль была такая, будто рвётся живая плоть. И жгло, точно и впрямь разорвало, и ныло, и саднило. Когда я, скривившись изо всех сил, застонала и напряглась, из его губ вырвался короткий стон.
— Так сильно больно?
Крепко обняв меня, он слизнул влагу с моих глаз и спросил.
— А что, ы-ых, не больно, по-вашему?..
— Вставлял бы медленно — было бы ещё больнее.
— А можно вообще не вставлять. Правда, совести у вас, ах, видно, нет совсем…
— А как, не вставив, трахаться, милая.
— А можно не трахаться, не трахаться вовсе!
Едва различимый смех, сквозивший в его голосе, был так несносен, что я толкнула его в плечо, но он не только не отстранился, а прижался ещё крепче и, точно ставя печати, по очереди расцеловал мои глаза, щёки и распухшие губы. А потом молча вгляделся в меня, испустил вздох неясного значения и прижался к моим губам.
Это был поцелуй, совсем не похожий на прежние — напоминавшие трапезу или грабёж: медленный и нежный, будто успокаивающий и утешающий.
Когда липкие звуки сплетающихся языков и смешивающейся слюны защекотали слух, ладонь, поглаживавшая ягодицы, скользнула вверх по линии талии и легонько потёрла сосок.
— М-м-м… — прошептал он, сладко проглотив мой стон, не отрываясь от губ. До чего ж развратно.
То ли из-за медленного поцелуя, то ли оттого, что шёпот «развратно» казался ещё развратнее, — место, что только болело, мало-помалу унялось, и нахлынуло странное чувство: будто чего-то не хватает и будто что-то щекочет. Я и сама не заметила, как напрягся низ живота. И тогда он, редкость, вздрогнул, уткнулся губами мне в шею и протяжно выдохнул.
В тот миг, когда мне показалось, что туго заполнивший меня изнутри член шевельнулся, он медленно приподнял корпус и упёрся рукой возле моей головы.
— Раз ты плачешь от боли, по-хорошему надо бы прекратить, — а чего ж меня так заводит.
Я молча хлопала глазами. Я и сама была не в своём уме, раз от таких слов меня тоже повело, так что упрекнуть его не могла.
— Прости. Сегодня тебе придётся много плакать.
Сцепленный со мной член резко выскользнул назад и, точно вбивая гвоздь, вонзился в самую глубину. Уже в первый раз это было невыносимо, но теперь последовали такие беспощадные движения бёдер, что закрадывалась мысль: а не пощадил ли он меня тогда изрядно.
— Не сжимайся. И без того всё твоё.
— Ха-а! Я н-не сжима!..
— Гляди, как поджимаешь. Ху-у, тебе ведь не больно.
— Б-больно, больно же, ы-ых!..
Я будто теряла рассудок. Больно, больно — это точно, но всякий раз, когда тупая головка задевала что-то внутри, в глазах вспыхивало, и меня без причины охватывало нетерпение.
Чем больше он двигался, тем сильнее это нечто было вот-вот ухватишь — и никак, и я инстинктивно задвигала бёдрами и потянулась рукой к его груди.
— Больно?
— А, ст-странно. Ы-ых, погоди, немного бо, больно!..
— Терпи. Тебе не больно.
— А-а, нет, ы-ых!..
— Сама течёшь от удовольствия, а на словах всё «нет»? У меня от тебя весь член разбухнет, милая.
Обычная я только поворчала бы про себя, а внешне ограничилась недовольной миной, но у нынешней меня, наполовину потерявшей рассудок, не было сил на фильтр.
— Заткнись. Милый.
— Блядь.
Стиснув зубы, он крепко схватил меня за таз и ускорился, и старая металлическая рама заскрипела, завизжала.
Что уж говорить обо мне, но и у Тео, похоже, не оставалось сил на слова. Хоть он и мог бы то и дело отпускать пакости, от которых уши вянут, он лишь изредка ронял тихий вздох да ругательство и, не меняя позы, как одержимый, работал бёдрами.
Он был похож то ли на грузовик с отказавшими тормозами, то ли на зверя в течке. Вгонял в меня грубо, без всякого толку. Звонкий звук удара плоти о плоть и чавкающий, влажный звук разносились по комнате.
— А! По, ы-ых, хватит, это, н-нет, ха-ан!
Внезапно нахлынувший пик был подобен свирепому цунами. Впервые в жизни испытанная вершина наслаждения была так непривычна и пугала, что я вонзила ногти в его широкую спину и отчаянно мотала головой, но до него, потерявшего рассудок и обратившегося в зверя, это не доходило.
Наконец, неистово, словно сорвавшись с цепи, разворотив меня изнутри, он, переводя хриплое дыхание, излился. Ощущая томительное раздражение от того, как извергающая горячую жидкость головка подрагивающе постукивала по стенкам, я закрыла глаза.
— Рано ещё выдыхаться. Открывай глаза.
Но даже поспать я не могла по своей воле.
Скрип-скрип.
Ветхая рама кровати издавала жуткие звуки, будто вот-вот рухнет, а мой голос, которым я, плача и цепляясь за него, стонала во всё горло, тоже жалко осип.
Я впервые узнала, что от слишком сильного раздражения сами собой льются слёзы. Столько я наплакалась, что и глаза, и лицо опухли, а истерзанные за весь день губы и соски саднили и горели, точно их ужалила пчела.
— Ы-ых, хватит, правда хва, тит уже…
— Не будешь вытекать — ху-у — тогда и прекращу, говорю же.
Он имел в виду, чтоб я не давала вытекать спущенной им сперме, но это с самого начала было невозможно.
Не говоря уже о том, что за один раз её извергалось столько, что она ручьём вытекала наружу, — он этой прорвы спермы выплеснул в меня несколько раз кряду да ещё без передышки вгонял толчками, так что переливаться через край было только естественно.