— Что у тебя на душе.
Закрыв все окна и заглушив двигатель, Ги Ин Хва с лёгким запозданием потребовал ответа.
Неужели это нужно непременно проговаривать вслух…
Он сыпал соль на и без того растревоженную душу, и оттого был мне противен, но объяснить, что со мной творится, я и сама не умела — а потому терялась.
На душе было невыразимо горько, но и одним словом «горько» всего не передать, и я лишь жалко промямлила:
— У меня на душе… ну вот так…
Однако отступать так легко Ги Ин Хва, похоже, не собирался.
— Что значит — так.
Та упрямая дотошность, что порой проскакивала у него в самых неожиданных местах, видимо, включилась именно сейчас.
Я молча смотрела на его профиль.
— …
В моих глазах, должно быть, читался укор.
Ги Ин Хва не глядел на меня такую — какое-то время смотрел прямо перед собой, а потом открыл дверцу.
— Что, это тоже тянет на штраф? Извини, но на сегодня хватит. Хочешь — давай завтра.
Он бросил это быстро и буднично и вышел из машины.
Я тупо сидела и молча смотрела, как захлопывается водительская дверь, как затем открывается задняя и он, наклонившись, достаёт мою сумку.
Пережёвывая только что услышанное, я невольно усмехнулась.
Уму непостижимо.
«Когда это я требовала оплату штрафа», — мелькнуло у меня.
Первым предложил он, а я лишь откликнулась.
Но тут же встряла бестактная совесть и попрекнула мой наглый эгоизм, который только и знал, что валить вину на других: разве нельзя было отказаться?
Разве не ты воспользовалась чувством ответственности Ги Ин Хва?
Когда он на полпути захотел остановиться — что ты сказала?
Разве, когда Ги Ин Хва спросил: «Может, прекратим?» — не ты решительно воспротивилась?
Разве не ты канючила, что нельзя прекращать, что не хочешь останавливаться, что пусть он не останавливается, — точно ведь ты?
Несправедливость была вопиющей, но и просто упиваться обидой было не к месту, и оттого меня охватывали злость, головокружение, и я совершенно не могла сообразить, как быть.
Ги Ин Хва легонько постучал по стеклу со стороны пассажирского сиденья и поторопил:
— Ты чего? Не выходишь.
Сжимая в руке пакетик с лекарством, я выбралась из машины, с шумом захлопнула дверь и с вызовом обернулась к нему:
— Когда это я говорила, что дам штраф из-за такой ерунды?
И с этими словами сунула пакетик ему в руки.
Ги Ин Хва перехватил насильно всунутый пакетик рукой, в которой не было сумки, и небрежно отозвался:
— Ну нет так нет.
Похоже, всё, что касалось меня, давалось ему так легко.
Хочешь — делай, не хочешь — не надо…
Когда что-то не по нраву, он въедливо и язвительно допытывается, но в итоге, какой бы ответ ни услышал, ему всё безразлично…
В самый неожиданный момент, по непонятной причине вдруг выдаёт чувство…
И не успею я, удивлённая и растерянная, толком разобраться, что у него на душе, как это чувство исчезает без следа…
Точно наваждение.
Потому в схватке с ним я всегда вела заведомо проигрышный бой.
Так было с самого начала.
Даже в тот миг, когда я ухватилась за его слабое место и шантажировала, оробевшей была я, а спокойно державшим в руках инициативу переговоров — он.
Но я знала те самые решающие слова, что задевали его за живое.
Слова, причину действия которых я не понимала, но реакцию которыми вызывала наверняка…
— Поцелуи и всё такое мне ни к чему, лучше за руку подержите.
Когда я протянула руку и потребовала этого, он, уже направлявшийся к подъезду, замер и обернулся.
Даже в темноте было видно, как омрачилось обращенное ко мне лицо.
Думая о том, что и при ежедневных рукопожатиях всё одно и то же, я поторопила его смелее обычного:
— На сегодня ведь ещё не выполнено. Что такое, не нравится за руку держаться?
Ги Ин Хва переложил пакетик в руку с сумкой и нехотя взял мою протянутую ладонь. При этом отозвался без всякого старания:
— Я же постоянно говорю. Что не нравится.
— Сильнее, чем поцелуи?
Когда дело доходило до штрафа, мне даже казалось, что он, напротив, проявляет рвение, — так почему же не нравится именно держаться за руки?
Может, потому, что это не обязанность и не ответственность, а чистое моё принуждение?
Мне подумалось, что в прошлой жизни он, возможно, был собакой.
Псом, которого до полусмерти муштровали одной только командой «лапу», пока у него не появилась травма, и хозяин его не бросил.
Человеком, переродившимся с памятью такой собаки.
Пока я предавалась этой нелепице, Ги Ин Хва произнёс:
— Сильнее, чем поцелуи.
Я посмотрела на его руку, что слабой хваткой держала мою, и подняла взгляд.
Я не понимала, как можно не любить держаться за руки сильнее, чем целоваться.
Но, с другой стороны, отчасти это было объяснимо: целоваться вот так он мог именно потому, что поцелуи были ему сравнительно не так противны.
Чужую слюну он принимал без малейшего стеснения.
И просьбу быть нежнее исполнял более чем сполна.
Сперва он, похоже, и не думал пускать в ход язык, но в конце концов всё же скользнул им мне в рот.
Возможно, это была просто привычка.
Его привычка во время поцелуя.
«Поцелуй для этого человека и впрямь ничего не значит…» — это осознание снова скользнуло у меня в голове.
Человек, которому было не противно целоваться с кем попало.
Человек, привязанный к собственному «телу» не больше, чем к «деньгам».
Человек без привязанности к телу — и при этом особенно не выносящий именно держание за руку со мной.
А раз так, то нет причины, чтобы какой-то там поцелуй служил штрафом.
Поэтому я сказала:
— Если за руку держаться вам противнее… тогда впредь давайте сделаем штрафом держание за руки. А целоваться будем каждый день.
Ги Ин Хва молча смотрел сверху вниз на меня, пристально глядевшую на него снизу, а потом отпустил руку.
— Что, что-то не так?
Спросив это наполовину из вредности, наполовину из упрямства, я, чтобы не оробеть, упрямо вскинула голову.
Глядя на меня глазами, чьи мысли в темноте было ещё труднее прочесть, он наконец с лёгким вздохом заговорил:
— Ничего не так. Если только выполнишь условия. Но вот…
— …
— Почему ты злишься всё это время?
Он тихо спросил это у меня, державшей голову прямо, точно сурикат на дозоре. А потом тут же повернулся спиной и зашагал к подъезду.
Под оранжевым светом сенсорной лампы, вспыхнувшей над ним, он неторопливыми и в то же время сноровистыми движениями набрал код на электронном замке. Вскоре, придержав открытую дверь, посмотрел на меня, словно приглашая: заходи.
С раскрасневшимся лицом — лицом, которое, наверное, пылало непрерывно ещё со вчерашней ночи, — я отрешённо смотрела на него и сдвинулась с места лишь тогда, когда сенсорная лампа уже почти погасла.
* * *
Часть 8. И снова сталкинг
В субботу, ближе к вечеру, мы с Ги Ин Хва поехали в больницу. Он сказал, что записал меня заранее. Через директора клиники Сон, на моё имя.
Подумав, что, видимо, ради этого он и созванивался с директором Сон заранее, я всё же промолчала.
Не стала говорить ему и о том, что приём и обследование можно пройти и без записи.
Просто молча сдала те анализы, которых он хотел, дождалась и услышала, что никаких отклонений нет.
Директор Сон, как всегда, держался со мной по-деловому, а своё любопытство к Ги Ин Хва унял тем, что несколько раз украдкой на него взглянул.
О сегодняшнем, наверное, доложат в родительский дом.
Мне было всё равно. После того, что случилось прошлой ночью, о существовании Ги Ин Хва там и так уже наверняка знали…
Хотя платить за больницу было не нужно, Ги Ин Хва расплатился своей картой, и даже этому я не стала мешать.
Выйдя из больницы, мы вместе поели в ближайшей закусочной, где подают пэкпан [1].
[1] недорогой комплексный обед — рис, суп и несколько закусок.
Когда я, не съев и половины, отложила ложку, он принялся понукать меня поесть ещё.
Раньше ему было безразлично, что я ем, ем ли вообще и сколько, но после того как он заявил, что берёт ответственность на себя, начал высказывать недовольство, которое и недовольством-то не назовёшь: то почему я так мало ем, то что ни разу не видел, чтобы я ела с аппетитом, — а сегодня дошло и до нотаций, мол, надо есть больше…
В конце концов отложить ложку мне удалось, лишь опустошив половину тарелки.
Если хорошенько подумать, ничего странного в его поведении не было.
Он ведь мне говорил.
Что в том, что я отощала до состояния «кожа да кости», есть и его вклад…
И что же будет тогда, когда я вернусь в прежнее тело — в тело, что со стороны выглядит здоровым…
Погрузившись в такие мысли, я доехала на его машине до дома, и у подъезда мы коротко поцеловались.
А потом он снова куда-то уехал.
Хотя до подработки ночным охранником ещё оставалось время — будто у него были какие-то другие дела.
На моё требование, брошенное прошлой ночью почти из упрямства, — изменить штраф, сделав наказанием держание за руки, а целоваться вместо этого каждый день, — он поставил вот такие условия.
По возможности — на улице.
Если без помещения никак — то с открытым окном и коротко.
Мелкие пожелания на каждый день он, так и быть, исполнит, но такого перебора, как в прошлый раз, — нельзя.
Я молча выслушала это и молча кивнула.
И при этом подумала: больше я никогда ничего, что касалось бы поцелуев, у него просить не стану.
Дело было не в гордости.
Просто в этом больше не было смысла.
Я ведь могла бы умереть, так ни разу за всю жизнь и не испытав этого, — а раз тот единственный раз уже случился, во мне жила и мысль, что и этого довольно.
Если есть что вспоминать — этого достаточно.
С поцелуем так было можно.
Но ездить с ним в больницу, то, как он звонил директору Сон и вёл себя точно мой опекун, как понукал меня есть больше, — это было совсем другое дело.
Такое в воспоминание не превратишь.
Если мне не удастся остаться с ним рядом, эти воспоминания я буду мучительно перемалывать снова и снова.
Страшась этого, я и провела сегодняшний день.